Драгунский

Денис Драгунский. Как они нас любят!

Как сильно они нас любят!

Один человек сильно разочаровался в своем друге. Решил, что это не друг вовсе, а настоящий негодяй и последняя сволочь. И что с ним надо окончательно порвать. Не общаться и не встречаться. Никогда! Ни разу! Поэтому он сначала долго звонил ему домой, потом на работу, выяснил, что он в командировке довольно далеко и надолго, и поэтому он взял билет на самолет, а потом долго искал гостиницу, где он остановился, потом часов шесть ждал его у дверей номера, а когда тот появился – сухо произнес: «Ты сволочь и негодяй! Понял?»
И гордо вышел прочь.
Что сие означает?
Сие означает, что данный персонаж просто жить не мог без своего друга. Был к нему ужасно привязан.
Хотя, казалось бы: не хочешь общаться – не общайся. Сам не звони, а на звонки отвечай торопливо и сухо. Но нет! Обожаемый объект не отпускает. Хочется все время быть рядом, все время обозначать свое небезразличие.
Такое бывает и в политике.
Взять, например, партию «Союз Правых Сил».
Вряд ли кого-нибудь еще так поливают. Особенно усердствуют в поливе именно те, кто считает себя людьми образованными, социально успешными, демократически настроенными, что особенно важно. Свободолюбцами и искателями истины.
Ну, казалось бы – есть какая-то там партия. Были какие-то мальчики в штанишках. Когда-то, где-то, как-то отметились на пегом политическом горизонте России. Какие-то там реформы. Реформишки. Реформулечки. Ерунда, одним словом. Проехали.
Но нет. Куда там. Ехать еще долго. Конца не видно.
Кто разрушил великую державу? СПС. Кто виноват, что мужики пьют, а бабы не рожают? Кто сдуру попер в Госдуму? СПС. Кто опять осрамился, облажался, спотыкнулся, сглупил, сморозил, сбрендил, шмякнулся, так что брызги в стороны летят? СПС. У кого нет никаких шансов ни на что? У СПС.
И вот так -7х24.
Любят. Жить не могут без.

Драгунский

литературная учёба

РАССКАЗ И ТЕКСТ

Когда-то, несколько лет назад, я вел курс по прозе. Точнее говоря, по новелле. По мастерству рассказа. Честно скажу, что мои семинары успеха не имели. Как-то не ломился ко мне народ. Хотя я был опытным новеллистом: 10 сборников рассказов с 2009 года. Хотя я мог научить очень важным и полезным, и очень конкретным вещам. И, в конечном счете, мог научить написать рассказ (или новеллу, там есть разница, но это не так важно) - рассказ, который могли бы напечатать в журнале или книге - и который могли бы прочитать не менее тысячи человек, а повезет - три, пять, десять тысяч совершенно незнакомых людей.
Читателей, а не приятелей.
Но, повторяю, народ как-то не ломился.
В чем дело? Я долго думал, и вдруг понял.
***
Я учил писать рассказы/новеллы. А ломятся туда, где учат писать "тексты".
Какая разница?
Огромная.
Просто по капитану Врунгелю: "каждый рассказ - текст; но не каждый текст - рассказ". То есть к рассказу/новелле предъявляются куда более строгие требования, чем к "тексту вообще".
"Текст" стал жанром камерной любительской прозы. Вот вам рассказ или новелла, вот повесть, вот роман, вот эссе - а вот "текст".
Жанровые особенности текста - в отказе от жанровых и иных прочих особенностей, требований, критериев и т.п.
Поэтому "текстам" так легко учить и так приятно учиться.
А когда учишься рассказу/новелле - надо быть готовым к неприятным разборам, и главное - к долгим и трудным упражнениям. Отчасти похожим на упражнения для музыкантов, художников, режиссеров. Гармония и контрапункт. Гипсы, натурщики, пленэр. Постановочные этюды.
Но кому охота мучиться?
Тем более что есть старый предрассудок о легкости писательского труда. Потому что писателю не нужно ни фортепьяно с оркестром, ни холстов и красок, ни сцены с актерами. Открывай файл и пиши "текст".
В конечном счете речь идет о комфорте для участников семинара. Им должно быть удобно, уютно. Их не надо учить такой лабуде, как сюжет и месседж, социальная достоверность и характер, язык, стиль и т.п. Их надо учить прислушиваться к своему внутреннему пульсу, к ручейкам смыслов, ранкам травм, ритмам желаний... "Сделайте нам приятно!"
В результате получаются "тексты для приятелей". Для людей, которые тебя уже давно знают как умного, тонкого, незаурядного, и вдобавок слегка надломленного человека.
***
Тоска.
Но это моя личная тоска. Как старый либеральный консерватор, я готов отстаивать право "текстоменторов" учить "текстоделов".
Но вот читать "тексты" не готов.
Драгунский

оптика, такая оптика

НОЗИТ  -  НЕ НОЗИТ

На днях я здесь в ЖЖ вывесил рассказ "Восемь двадцать восемь" - как молодой человек (в 1975 году дело было) произвел впечатление на девушку в студенческом лагере, пригласив ее в бар и сделав шикарный (по тем временам, разумеется!) заказ: коктейли, мороженое, кофе, пирожные, ликер, и все на сумму аж целых восемь рублей двадцать восемь копеек. Как девушка была этим очарована, и как друзья молодого человека обсуждали это и завидовали его щедрости и умению ухаживать: эк он сумел обаять прекрасную незнакомку!
Среди комментов я обратил внимание на один.
Некая читательница сказала, что в этом рассказе ее что-то сильно "нозит". Что именно? То, что речь идет о женщине как о вещи, которую можно купить за деньги. В общем, объективация и дегуманизация. А что такое "нозит"? Как то есть что? "Нозит" от слова "заноза". Ранит, то есть. Больно царапает.
Ну, мы ее, конечно, изо всех сил разубеждали. Потому что это ей явно показалось. Ухаживание она приняла за "покупку", а обсуждение галантного и щедрого ухаживания - за констатацию факта "покупки".
Это у нее сработала какая-то особая оптика.
Но дело не в этом.
Дело в том, что следующие вывешенные в ЖЖ рассказы были как раз наоборот. Об объективации мужчины, о циничном отношении к мужчине.
О том, как любовника действительно почти что продают, как вещь (рассказ "Ампир").
О том, как девушка отвозит парня к другой девушке, опять-таки распоряжаясь им, как бессловесной тварью (рассказ "Всем добра и света").
Еще один - о самоуверенной "альфа-самке", которая абьюзит и харассит троих мужчин-спутников, да и всех, кто ей попадается; поэтому ее прошлая жертва, прошлый слуга и паж - прячется от нее (рассказ "Рудольф").
Собственно, и в последнем рассказе "Обычная нормальная жизнь" Калерия Павловна со страшной силой объективирует и дегуманизирует Стасика.
Все это я тоже вывесил в ЖЖ, повторяю.
Но это никого не "нозило". Не кололо и не ранило.
Оптика, страшное дело.
Драгунский

пять остановок на автобусе

ОБЫЧНАЯ НОРМАЛЬНАЯ ЖИЗНЬ

Чудесным летним днем 1960 года молодой человек в светлой рубашке с короткими рукавами, но все же с галстуком – стоял перед калиткой в невысоком каменном заборе. Это была недальняя окраина Москвы; дом из-за забора не был виден. Молодой человек посмотрел на часы и вспомнил наставление мамы: «прийти раньше не значит прийти вовремя». Ему было назначено на семнадцать тридцать.
Секундная стрелка обежала последний круг, и он нажал на кнопку звонка. Прислушался. Ничего не услышал, тем более что по улице как раз проезжала машина. Хотел нажать еще, но решил, что это будет невежливо. Лучше подождать минуту.
Скоро он услышал быстрые легкие шаги.

- Кто здесь? – спросил женский голос.
- К Дмитрию Леонидовичу, – сказал он. – Окунев Станислав, журнал «Наука и знание».
Калитка отворилась, и красивая почти молодая женщина сказала:
- Заходите! – протянула ему руку. – Калерия Павловна. А вас как по отчеству?
- Станислав Игоревич, а можно, а лучше просто…
- Просто Стасик? – подхватила она и неожиданно потрепала его по плечу. – Идемте, Стасик! За мной.
По дорожке, мощеной желтым камнем, он пошел за ней, продолжая чувствовать на своем плече тепло ее сильных пальцев.

Кругом был стриженый газон, тут и там украшенный маленькими клумбами и цветущими кустами. В отдалении, под навесом, стоял автомобиль, большой и черный, похожий на «ЗИС», но на радиаторе было что-то другое, какая-то фигурка… Дорожка обогнула небольшую рощицу – кажется, это были липы – и уже за деревьями был дом – квадратный, двухэтажный, с плоской крышей.
Калерия Павловна, стройная и узкобедрая, молча шагала в двух шагах впереди. На ней было красивое летнее платье и плоские туфли на босу ногу. Поверх платья была накинута тончайшая шерстяная кофточка; на воротничке выскочила и отогнулась наружу этикетка, и глазастый Стасик тут же увидел иностранные буквы. Импортная, значит. И вообще все вокруг – и газон, и кусты, и мощеная дорожка – было какое-то не наше. Странно было, что это маленькое поместье («не меньше, чем полгектара!» - прикинул он) расположилось, можно сказать, прямо в самой Москве, пять остановок на автобусе от конечной станции метро.
Он почувствовал непонятную настороженность, но потом подумал: «А ничего! Так даже интереснее!».
Это было очень лестное редакционное задание – взять интервью у академика Алданова, крупнейшего ученого, Героя Соцтруда, лауреата Ленинской и трех Сталинских премий, который внес важный вклад… ну, сами понимаете, во что!
Стасик вообще-то хотел написать о другом академике, но главный редактор поднес ему кулак к носу и сказал, чтоб он забыл ту фамилию. Но зато намекнул: если интервью с Алдановым получится, можно будет подумать над книгой о нем. Как бы ЖЗЛ. «Но он ведь живой!» - возразил Стасик. «Ну и хорошо. О живых тоже пишут, еще как! А умрет – тем более». «Вас понял!» «Алданов не сильно засекречен, – объяснил главный редактор, – и это большая удача. А так-то на самом деле великий ученый. Лучше иных засекреченных».
***
- Посидим здесь, – Калерия Павловна показала на диван в углу просторной гостиной. – Дмитрий Леонидович сейчас придет, он говорит по телефону с коллегой. – Наташа! – крикнула она куда-то в даль коридора. – К Дмитрию Леонидовичу пришел журналист! Я, кажется, предупреждала!
А сама села на тот же диван, по-молодому натянув платье на колени, и почему-то засмеялась:
- Вам сколько лет, Стасик? Где оканчивали?
- Двадцать шесть. Факультет журналистики.
- Ах, так вы гуманитарий? – засмеялась еще громче. – Как же вы собираетесь беседовать с Алдановым?
- Интервью будет не о предмете его исследований, разумеется, – вежливо, но уверенно объяснил Стасик. – О роли науки в строительстве социализма. Даже шире, о роли ученого в жизни общества. О науке и морали. А также какие-то личные черточки.
- Наука и мораль! – всплеснула руками Калерия Павловна. – С ума сойти!
Вошла девушка в белом фартуке, внесла большой поднос. Там стояла ваза с фруктами, фарфоровая корзиночка с конфетами, тарелки, салфетки, и ножички в специальной стойке.
Фрукты были невиданно прекрасные: апельсины, груши, персики, абрикосы и ананас, нарезанный кусочками, которые были выложены на длинный лоскут его колючей шкурки. От запаха ананаса защекотало под языком.
- Кофе или чай? – спросила горничная.
- Кофе, если можно.
- По-турецки или в кофейнике?
- Все равно.
- Наташе тоже все равно! – строго сказала Калерия Павловна.
- Тогда в кофейнике.
- Молоко, сливки?
- Нет, спасибо.
***
Академик Алданов пришел минут через десять. Он оказался мил, прост, дружелюбен и остроумен. Похож на свою фотографию из книги «Советская наука на службе мира и прогресса». Большие широко расставленные глаза. Пестро-седая шевелюра. Добрая улыбка. Мягкое теплое рукопожатие. Персик ел, как яблоко – кусая сбоку, обливаясь соком, вытирая подбородок льняной салфеткой и чуть-чуть любуясь собой.

Потом пошли к нему в кабинет, на второй этаж. Стасик осматривался, запоминал широкую лестницу, просторный коридор, филенчатые двери, тройное окно, огромный письменный стол, книжный шкаф размером в стену.
Сидели на креслах вокруг журнального столика. Алданов скупо и четко отвечал на вопросы. Говорил, что атомная бомба – это вынужденный ответ СССР на агрессивные планы империализма, и что будущее – за освоением космоса, за АЭС и ЭВМ. «Вот три кита прогресса!» Стасик не удержался и задал стандартный вопрос – а вдруг сверхмощные ЭВМ все пересчитают, и ученым будет нечего делать? Алданов ответил столь же стандартной притчей о том, что знание – это остров в океане неведомого, и чем больше этот остров, тем длиннее его береговая линия. «Вы меня поняли?» Стасик понял, но это было скучно.
Но зато как оживился Алданов, когда Стасик стал расспрашивать его просто о жизни, особенно о школе и студенчестве! Алданов вырос в Нахичевани, но не в Нахичеванской АССР, а в пригороде Ростова-на-Дону с таким названием. Двор, дети, друзья и враги, драки и влюбленности, мама и папа, дед и бабка, голуби и рыбная ловля, школа и гениальный учитель математики. У академика сияли глаза. Казалось, его впервые за много лет расспрашивают о простых вещах, о его детстве и юности, и он счастлив. Вот тут-то Стасик и заикнулся о большом биографическом очерке – и Алданов с радостью согласился.

Стасик понял, что судьба его решена.
***
Они спустились в столовую ужинать.

- Товарищ Окунев Станислав Игоревич, – сказал он Калерии Павловне, – теперь будет моим Эккерманом. – повернулся к Стасику: – Вы знаете, кто такой Эккерман?
- Знаю, – сказал Стасик, но постеснялся прямо сразу брякнуть «друг Гёте», и сказал аккуратнее: – Биограф великого поэта и ученого, Иоганна-Вольфганга…
- Правильно! – хлопнул Алданов ладонью по скатерти. – Рюмочку? Коньяк, водку, или бокал вина?

- Спасибо, нет.
- Тоже правильно! Я тоже не пью. Вообще!
Горничная Наташа подошла слева и положила Стасику большую котлету. Потом стала накладывать гарнир – мелко нарезанную обжаренную картошку, горошек и какие-то зеленые стебли, сваренные в масле.
Было как-то даже слишком вкусно и сытно.

Не дождавшись чая, Алданов вдруг встал и сказал Стасику:
- Начнем работать прямо завтра в девять ноль-ноль. У меня президиум в половине второго, так что успеем что-то набросать. Наташа, спасибо за ужин. Принесёте нам завтрак прямо ко мне в кабинет.
Встал, помахал рукой Калерии Павловне и вышел.
Стасик подумал, что это какое-то невероятное везение, что его журналистская карьера уже сделана – но была крошечная даже не обида, и изумление: как, однако, Дмитрий Леонидович им распорядился, быстро и беспрекословно. А он тут же согласился. Но как тут не согласишься? Идиотом надо быть, и невежей вдобавок. Тем более он ведь сам предложил, это академик согласился диктовать ему свою биографию! Так что нечего дурака валять.

Горничная принесла чай и тарелку пирожных.
Они остались с Калерией Павловной вдвоем.

Была уже половина десятого. Стасик встал и сказал, что ему пора бежать. Ведь завтра с утра надо будет опять приезжать, а это довольно далеко от дома. То есть от квартиры, где он живет у дяди.
- Господи! – всплеснула руками Калерия Павловна. – Ночуйте у нас! Дмитрий Леонидович именно это имел в виду. Ведь Эккерман жил в доме Гёте…
Стасик сказал, что родители в Ленинграде ждут его звонка. Он должен заехать на переговорный пункт на улице Огарева.
- Пойдемте, – она повела его наверх, в кабинет Алданова.
Сняла телефонную трубку, долго набирала какой-то длинный номер, дождалась гудка и сказала:
- Диктуйте ленинградский телефон.
Стасик продиктовал, она набрала и протянула ему трубку:
- Говорите. И не торопитесь. 
Потом объяснила, что Дмитрий Леонидович, как и некоторые его коллеги, может звонить в любую точку СССР бесплатно и без «заказа разговора».
***
Стасик лежал и думал, что ему невероятно повезло. Сам Алданов сделал его своим биографом. Он спит в чистейших простынках, только что вымывшись заграничным жидким мылом, вытершись огромным пушистым полотенцем, посидев в кресле в белом махровом халате. Сон! Мечта! Везение! Но – справедливо ли это? В редакции были ребята не глупее. Некоторые писали лучше него. Почему так бывает? В окно светила луна, мешала спать. Он подложил кулаки под затылок. Когда завтра вставать? Где здесь будильник? Или горничная его разбудит? Она симпатичная, кстати. Черт знает, что!

Он тихонько рассмеялся.
Дверь беззвучно открылась, и вошла Калерия Павловна в коротком халате. Ее гладкие ноги блестели в лунном свете.
- Не спится? – она присела к нему на кровать. – Ты мне нравишься, Эккерманчик. Я рада, что ты теперь будешь с нами.
- Вы…
- Не «вы», а «ты». Лера. Просто Лера.
Она нагнулась и поцеловала его.

- А… А как же Дмитрий Леонидович? – испугался Стасик.
- Никак!
- Вы вообще кто? – Стасик на миг понадеялся, что это секретарша или какая-то помощница, так что ничего страшного.
- Я? Жена. Законная супруга. А он сейчас у любовницы. Будет не раньше половины девятого. У нас полно времени. Он не обидится. У нас с ним свободный брак, понимаешь? – она сняла халат, у нее была очень спортивная фигура; и сдернула одеяло со Стасика.
***
- Мне было трудно, - объясняла она потом, лежа рядом и глядя в потолок. – Но я привыкла. Ему, наверное, тоже было нелегко, как ни смешно… Он меня заставлял изменять.
- Странно.
- Он гений. Не просто гений, а любимец родины, партии и правительства. Сначала товарища Сталина, теперь вот товарища Хрущева. Ему можно. Ни товарищеский суд, ни партком, – усмехнулась она, – ему не грозят.
- Странно, – повторил Стасик. – Ты такая красивая, и моложе него. Зачем он от тебя бегает?
- Ничего странного! – она приподнялась на локте. – Вообрази, что тебе всё можно! Всё на свете! Неужели ты не попользуешься? – помолчала и сказала, вставая с постели: – Я к тебе буду приходить сама. Когда и если захочу, понял?
***
Стасик лежал и думал, как он будет жить дальше. Он сдаст интервью. Напишет книгу. Перейдет из «Науки и знания» в «Известия» или даже в «Правду». Алданов его познакомит с другими крупными академиками. Он станет своим в этих кругах: известный научный обозреватель. Напишет еще две, три, пять таких книг: беседы с великими учеными, биографии. В газете станет завотделом. Или даже зам главного. Конечно, ему никогда не будет «всё можно», не тот факультет оканчивал… Но ничего. Посмотрим, как жизнь повернется. В конце концов, даже великому Алданову можно не всё. Выступить против линии партии – нельзя. Переехать в Америку – нельзя. Просто бросить работу – ни в коем случае нельзя. Можно удобно жить, вкусно есть и безнаказанно изменять жене, точка… Но тоже неплохо! – цинически подумал Стасик и заснул, наконец.
***
Наутро он сам удивился, как легко ему было говорить с Алдановым; он боялся, что покраснеет, смутится и во всем признается – но нет. Он пил кофе, ел волшебные бутерброды – нежную розовую ветчину на кусках белого чуть поджаренного хлеба, и внимательно косился на горничную Наташу: у нее, в отличие от спортивной Калерии Павловны, которую он в уме уже звал Лерой, – была очень женственная фигурка. Талия, бедра и все такое прочее. «Если тут всем всё можно, то что ж…», – ласково думал Стасик.

Алданов меж тем объяснял, как они будут работать. Вот магнитофон. Прекрасный «Грундиг». Они будут беседовать, потом секретари перепечатают, потом отдадут секретчикам. «А после их визы машинопись поступит товарищу Эккерману! – радовался Алданов. – Для окончательной обработки! Ну, нажимаю кнопку!».
У Алданова была отличная память на детали, на тонкие подробности предметов, событий и чувств. Полузакрыв глаза, он описывал дорогу в школу, узелок с сушеными абрикосами, щербатую парту, первый упоительный восторг перед доказательством теоремы, сравнимый лишь с тем восторгом, когда в восьмом классе впервые обнимаешь соседскую девочку, в которую влюблен уже полгода…
- Вы, я знаю, великий ученый, хотя я не могу это в полной мере оценить, – сказал Стасик, когда пленка кончилась, и Алданов жадно ставил следующую бобину. – Образование не позволяет! Но могу сказать точно, в вас погиб великий художник слова.
- Ну ладно вам, ладно! – отмахнулся Алданов и вдруг захохотал: – Почему же сразу «погиб»? Может быть, еще не родился? Рано хороните!
Видно было, что ему эти слова понравились.
***
Назавтра Лера – то есть Калерия Павловна – отвезла Стасика на дачу. Была пятница. Так распорядился Дмитрий Леонидович. Она, конечно, сказала «попросил», но таким тоном, что ясно было – это не просьба и даже не приказ. Как бы констатация факта. Мы едем на дачу, и всё.

Оказывается, в дополнение к этому особняку на зеленом участке прямо в Москве, у них была еще и дача. Большая, кирпичная, а кусок земли – совсем огромный. Полтора гектара, огороженные высоким дощатым забором.
Стасик с Алдановым проработали половину субботы и все воскресенье. Еще три-четыре таких больших диктовки – и каркас книги практически готов.
В понедельник Стасик – ну совсем как журналист из американского фильма – продиктовал интервью по телефону. Он сидел, положив ноги на низкий столик и любуясь импортными летними туфлями и легкими серыми брюками: подарки Калерии Павловны – от имени мужа, разумеется. Еще ему был подарен новый бритвенный прибор и французский одеколон.
Ночью опять пришла Лера, потому что Дмитрий Леонидович уехал в Москву.
***
Было очень хорошо, гладко, свежо и ловко.
Но потом, по древней поговорке, Стасик вдруг опечалился и стал вспоминать о той жизни, которая за забором.
Маму и папу вспомнил, их комнату в коммунальной квартире, утреннюю очередь жильцов в сортир и ванную; мамино единственное шерстяное синее платье, которое она обвешивала пакетиками с нафталином, чтоб не поела моль, а перед походом в гости проветривала у открытого окна, но все равно пахло. Вспомнил свое жилье, дядину комнату на Садово-Черногрязской, где каждый вечер надо расставлять раскладушку, и дядю, инвалида войны без ноги и руки. Вспомнил милых девушек в застиранных кофточках и штопаных нитяных чулочках, редакционных умников в потных ковбоечках и ботинках со сбитыми носами, вспомнил бедные окраинные продмаги и пирамиды банок с икрой и крабами в «Елисеевском» по немыслимым ценам.
Вспомнил все наше скудное, застиранное, линялое и голодноватое житье-бытье, и вздохнул:
- Какая у вас тут необыкновенная жизнь.
- Отчего же? – весело возразила Лера. – Объясняй!
- Ну сама гляди! – он повел рукой вокруг. – Какой дом. Какая еда. Какое кругом удобство. Какой простор. Какие у тебя платья, какие духи, – уткнулся носом в ее шею за ухом.
- Чего же тут необыкновенного? – спросила она даже с некоторым азартом.
- Ты что, – почти разозлился Стасик, – за забор не выходишь? Не знаешь, как люди живут? На самом деле? В Москве, и вообще в СССР?
- Что ты! – она улыбнулась, и в полутьме ее белозубая улыбка показалась Стасику даже опасной. – Я знаю, как живут люди. Не с луны свалилась. Но я знаю и другое. Это они, все остальные, живут ненормально. Необычно тяжело и плохо. Вот тебе маленький секрет. После войны товарищ Сталин сказал – уж не помню, кому, то ли Курчатову, то ли Берия: «Найдите хороших ученых, а мы обеспечим условия. Стране тяжело, но для пяти тысяч человек мы можем обеспечить нормальную жизнь. Не хуже, чем в Америке». Понял? У нас здесь нормальная обычная жизнь. Вот так и должны жить люди.
- А как же все остальные? – он ее обнял и прижался к ней от страха и удивления.
Калерия Павловна чуть отстранилась от него и сказала:
- Эккерманчик мой хороший. Лев Толстой однажды сказал, даже написал: «Я богат и знатен. Я понимаю, что это великое счастье. Но от того, что это счастье принадлежит не всем, я не вижу причин от него отказываться». Понял?
- Что? – не понял Стасик.
- Поцелуй меня. Ты ведь не откажешься от меня потому, что ни у кого нет такой женщины? Красивой, умной, гладкой, модно одетой, которая чудесно все умеет, да еще жена великого ученого? Иди ко мне, ну же…
***
На другой день после обеда Стасик гулял по дачному участку – на задах, там, где кусты старой смородины, где сыро и забор уже начал подгнивать, и зеленая краска слезала с него влажной чешуей.

Услышал, что с той стороны забора кто-то копошится и тихонько ругается.
Стал вышатывать самую хлипкую доску. Гвозди были совсем гнилые. Сделалась широкая щель. Он высунул голову, огляделся. Там мальчик лет восьми пас козу. Тащил ее за веревку, чтобы привязать к колышку.
- Эй! – позвал Стасик.
- Чего? – шарахнулся мальчик.
- Не бойся, – Стасик вытащил из нагрудного кармана конфету «Мишка». – Держи.
Мальчик развернул конфету, понюхал ее, откусил уголок и завернул снова.
- Ты что? Ешь, не стесняйся!
- Мамке снесу, – сказал мальчик.
- Ты вот что, – сказал Стасик. – Ты меня здесь обожди.
Сбегал в дом, схватил жменю конфет из вазочки, хотел было подняться на второй этаж за блокнотом, но вспомнил, что интервью он уже продиктовал, а книжка – да черт с ней, с книжкой.
Прибежал к забору. Вылез наружу. Мальчик показал ему, как выйти на дорогу. Там он дошел до станции и зайцем доехал на электричке до Ленинградского вокзала. А тут уже пешком недалеко.
***
Калерию Павловну он иногда вспоминал по ночам. Иногда думал, что она или сам академик будут его искать. Но нет. Не искали.
А Дмитрий Леонидович Алданов в конце февраля 1961 года выходил из машины с левой стороны, и его сбил грузовик. Он больше месяца пробыл без сознания, кремлевские врачи боролись за его жизнь, но увы – он скончался 11 апреля 1961 года, не дожив до полета Гагарина буквально одного дня. Некрологов в центральных газетах не было, и похороны были скромные – чтобы не портить народу праздник.
Драгунский

литературная учёба

О ПОЭЗИИ - "ЧТО Я ЛЮБЛЮ И ЧЕГО НЕ ЛЮБЛЮ".

Высказываться о прозе мне не позволяют корпоративные приличия. А вот о поэзии, кажется, можно. Попробую.
***
Мне нравятся многие современные поэты, в т.ч. публикующие свои стихи в инетрнете, в частности, в ФБ. Это очень разные поэты, но в них мне нравится нечто общее. Они пишут короткие и внятные стихи. Три-шесть (а лучше четыре-пять) четырехстрочных строф. Причем строка - оптимальной длины, 5-7 слов, прибл. 30 знаков (плюс минус 5). Эти стихи не обязательно - хотя чаще - с рифмой, и с размером. Внятность их выражается в том, что поэту удается донести до читателя свои чувства, дать несколько резких черт реальности - порой до изумления узнаваемых, порой совершенно новых, но поражающих открытием этой новизны. Внятность также в композиции: у них есть начало и конец, они не завершаются моральным или чувственным выводом, но ясен посыл, мотив, "телеграмма".
***
Конечно, стихотворение может быть длинным, но это уже чуточку другой жанр, это не лирика, а баллада, нечто с сюжетом, "новелла в стихах". Это сейчас редкость.
***
А теперь о том, чего не люблю.
***
Проповедь в стихах - это ужасно. Не потому, что "плохо", а потому, что безумно скучно. Как и все манифесты, впрочем.
***
Скучна также длинная исповедь в стихах. Вообще исповедь - это то, что случается между двумя, между батюшкой и прихожанином, между аналитиком и клиентом. Приглашать в аналитики/духовники неопределенно большое количество людей - странно. А если уж исповедоваться на публику - нужен какой-то воистину ужасающий грех, или воистину потрясающее душу поэта переживание собственного греха или несчастья. А не просто нытье про несчастья, которые случаются каждый день с каждым человеком. Оно, конечно, увы, но читатель - не полицейский, который обязан принять и рассмотреть любую жалобу.
***
Вообще длинные стихи (если это не баллады и не "романы в стихах") - ужасны. Поэт, который вывешивает стих на восемь или двадцать восемь прокруток - напоминает мне мальчика лет 12-ти, который, желая понравиться девочке, показывает ей свою коллекцию марок, все 5 толстенных альбомов, и бубнит про зубчики, гашения, надпечатки и водяные знаки... А потом удивляется, что все в классе считают его занудой. Вообще брать количеством - стихотворных строк, подаренных цветов, салата оливье и дорогих бутылок - все это дурной тон и бессмыслица.
***
Ужасны также стихи, написанные слишком короткими (1-2, максиум 3 слова) нерифмованными (!) строками. В слишком длиннных даже рифмованных строчках, на 3/4 ширины страницы, тоже нет ничего хорошего, в них поэт часто жулит в смысле ритма и размера.
Но короткие - гораздо хуже. В них сквозит лень, а также простодушное желание написать длинное стихотворение при минимуме усилий. Это ничем не лучше прозаического строчкогонства: техника другая, а мотив и результат - те же. Ну или это похоже на технику Дорошевича или Шкловского: ставить побольше абзацев.
***
Недавно я услышал, что стихи (современные стихи) это якобы не форма и не эмоция - а "высказывание". С ума сойти. Что же это должно быть за "высказывание", чтобы потрясти читателя вне зависимости от формы и эмоции? За последние 500 лет я припоминаю четырех авторов сильных высказываний. Коперник, Дарвин, Маркс, Фрейд. Ну и еще безымянный автор идеи "все люди - братья". Ну что ж, вперед, состязайтесь. Высказывания "все люди сволочи" или "меня никто не понимает" не годятся в силу своей заезженности и никуда-не-ведущести.
***
Сказанное ничего не означает.
Драгунский

на снежном пляже

РУДОЛЬФ

Приехали на такси. Просто так, на пару часов, прогуляться.
Вчетвером вышли к морю через главный спуск, где две гранитные лестницы огибают смотровую площадку. Летом и ранней осенью здесь толпа отдыхающих – элегантная и вежливая, матовая и палевая северная толпа, даже не толпа, а просто гуляющие дамы и господа, аккуратные дети и подтянутые старики – в отличие от распаренной, шумной, потной, цветастой, розово-обожженной южной курортной толпы.
Летом на этих каменных скамьях девушки отряхивают ножки от песка, перед тем, как надеть узкие туфли, а у парапета непременно стоит немолодая парочка и вслух размышляет – спускаться ли на пляж, или вернуться на улицу, выпить кофе под зонтиком. А сейчас вообще никого кругом, ни одного человека. Направо и налево – бесконечный ровный пляж, знаменитый двадцатикилометровый променад с твердо утоптанным песком. Сейчас песок был под плотной коркой снега. На небе играли синие просветы. Выглядывало и пряталось солнце. Море пенилось косыми барашками. Над водой вдалеке летели гуси.
- Гуси, смотрите, гуси!
- Где? – спросила Наталья Сергеевна. – Где гуси?
- Вон, вон, с длинными шеями. Вот, смотри! Видишь? – ее спутники тыкали пальцами на горизонт.
Наталья Сергеевна прижимала очки к глазам.
- Да, да, вижу, – сказала она. – С ума сойти. Давайте покормим чаек. Я взяла булочку с завтрака.
Достала из сумочки, покрошила в ладонях, кинула в воздух.
Чайки сразу налетели – большие, скульптурные и страшные, как у Хичкока. Булочка кончилась. Чайки не отставали, подлетали совсем близко. Казалось, они кричали: «Еще! Еще!».
- Я замерзла, – сказала Наталья Сергеевна.
- Тогда идем обедать, – сказал один из ее спутников, повернулся и пошел назад, к лестнице.
- Смотри, – сказал другой. – Ветер наметает снег на темный песок, а потом песок наметает на снег. Как будто порошок какао с сахарной пудрой. Правда, пошлое сравнение?
- Обыкновенное, – сказал третий. – И даже неплохое.
- Нет, ужасно пошлое! – сказал второй. – Кондитерские метафоры, ненавижу. А ты, Наташа, как думаешь?
- Главное, не надо ненавидеть! – засмеялась она. – Особенно метафоры! Догоняем, догоняем!
Она быстро пошла следом за первым своим спутником, высоким мужчиной без шапки, в распахнутом пальто. Меж тем как остальные кутались в дутые куртки и подпихивали уши своих меховых шапочек под воротники – ветер был пронзительный.
Как только поднялись с пляжа и свернули на улицу, яркий бритвенный ветер сменился тусклым и мягким, как будто перед дождем. Но вместо дождя пошел снег.
- Обожаю такую погоду! – сказала Наталья Сергеевна.
Зашли в ресторан. Там почти никого не было. Выбрали стол у окна. Протерли очки. Долго решали, что заказать.
Снег тем временем валил всё гуще и быстрее. В окне видно было, как мама и папа с коляской – наверняка из местных – пробиваются сквозь этот буран. Красиво: намёты снега на черном козырьке коляски, женщина закрыла лицо рукой, мужчина ведет ее под руку. Второй спутник Натальи Сергеевны схватил айфон и выбежал на крыльцо, щелкнуть. Но пока он выбирался из-за стола, эти люди уже прошли мимо. Сзади было не так красиво. Тогда он снял просто улицу под снегом.
Вернулся. Наталья Сергеевна смотрела в свою маленькую золоченую «Нокию», нажимала разные кнопки и говорила:
- Самое простое латышское имя! Валдис? Янис? Андрис?
- Гунарс. Айварс. Вилис, – подсказывали ее спутники. – Что такое?
- Он тут жил… Он тут живет, вот буквально если выйти, налево в переулок, и там его дом! Погодите… Марис? Валдис? Фамилию помню – Мелдерис. Но я его записала на имя! Поняли? Сначала имя, потом фамилия. Ды-ды Мелдерис. Или Ды-ды-ды Мелдерис.
- Петерис? Карлис? Улдис? – сказал первый спутник. – Прокрути все номера.
- Ага, прокрути. У меня тут две тысячи номеров, кошмар. Мы с ним уже лет двадцать знакомы. Или даже больше. Но лет семь уже не встречались. Я когда приезжала, мы всегда виделись. Мы со Стасиком Дударем и Сережей Векслером, и с ним тоже, вчетвером гуляли, пили, дружили, болтали, вот как с вами сейчас. Какой человек! Я на эти дни просто влюблялась в него! Не смейтесь, бессовестные! Я серьезно. Но послушайте! Как же быть? Сколько сейчас в Бостоне?
Третий спутник посмотрел в свой айфон:
- Шесть утра с минутами.
- А в Барселоне?
- Три минуты первого.
- Дня?
- Ну, разумеется!
- Звоним в Барселону, – она набрала номер. – Привет, родной. Узнаешь? Ну, я, я, конечно. Помнишь Мелдериса? Вот я как раз буквально рядом с его домом, а как зовут забыла. Час назад? Рудольф! Рудольф! Спасибо, родной. Ничего, все нормально, хорошо и прекрасно. Целую! – Наталья Сергеевна нажала отбой, и засмеялась: – Конечно, Рудольф! Вы не поверите, Сережа Векслер с ним буквально час назад говорил!.. Он здесь. Рудольф здесь! Так, ищем номер… Рудольф Мелдерис…
Тем временем снег вдруг перестал идти, небо тут же поголубело, и солнце пробилось, и через окно видно стало, как на заснеженном тротуаре темно-синим огнем горят тени деревьев, киосков и фонарных столбов.
Второй спутник Натальи Сергеевны быстро встал из-за стола и вышел на крыльцо, снять эту внезапную перемену погоды. У него уже было два фото этой улицы: серое как будто дождливое небо, потом метель, и вот третье – внезапная февральская лазурь. Отличная серия для Инстаграмма.
Проходя через зал, он увидел возле дверей высокий плоский «винотечный» шкаф, где бутылки лежат поленницей от пола почти до потолка – шкаф как ширма, а там еще один столик.
За столиком перед кружкой пива и книгой сидел мужчина лет пятидесяти с квадратной лысой головой. Он вытащил из кармана мобильник и быстро нажал пару кнопок. Снова сунул его в карман разношенных джинсов и плотнее вжался в угол.
На крыльце было холодно и прекрасно. Солнце светило. Сосны шумели. Откуда-то выскочили веселые девушки в разноцветных курточках.
Он вернулся. Наталья Сергеевна держала мобильник у уха. Официант расставлял чайные чашки.
- Не отвечает, – сказала Наталья Сергеевна. – Черт. Жалко. Хотела повидаться. Совсем ведь рядом, полминуты ходьбы! Прямо хоть беги и стучи в дверь!
- Пошли ему смску, – сказал третий ее спутник.
- Да, да, обязательно, – сказала она. – Мальчики, вызовите такси на половину третьего.
Драгунский

истинное происшествие в дополнение к предыдущему

АМПИР

Мой товарищ, художник Сева Шатурин, рассказывал:

«Была у меня в семьдесят девятом году девушка одна, Аглая ее звали – кажется, на самом деле Аня или Ася, ну, неважно, я ей в паспорт не заглядывал, но жили мы хорошо. Недолго, правда. У нее жили, я как раз тогда с Маринкой развелся. Почему недолго? О, тут своя история!
Эта, значит, Аглая, она была искусствовед, и еще фарцевала по антиквариату. Весь дом набит разными Булями-Жакобами, плюс к тому часы каминные, часы каретные, и реставраторы приходят, тут же ковыряются, и все эти слова типа «взяла монашку в дровах, но с родными замками», и вся эта петрушка то туда, то сюда. Но была одна комната любимая, где были вещи для себя. Ампир она любила. Кровать с лебедями, кресла со сфинксами и всё такое. Там мы, значит, и гнездовались.
Вот. Однажды приходим к одной ее подруге. Гостей человек десять или пятнадцать. Ну, выпили, потом танцы, а потом я слегка отвалился, сижу на диване, и слышу, моя Глаша с хозяйкой говорит – «Миленькие какие!». А там на низеньком комоде, на мраморной доске – пара роскошных ампирных подсвечников. Как положено, черные с золотом. Всё в стиле. Черные такие амурчики с крыльями, и каждый держит золоченый шандальчик на три свечки. Моя и прицепилась: «Продай!» А хозяйка не хочет. Ну, поговорили, ушли, потом опять к столу, еще выпили, потом я опять отвалился на диванчик, потом снова танцы, и тут я смотрю, мы с хозяйкой почти вдвоем танцуем – ну, там в углу еще одна парочка воркует, и кругом полумрак.
Думаю: «А где моя Глаша?». А хозяйка – убей не помню, как ее звали – довольно нагло прижимается и целует прямо по-серьезному.
Я говорю: «А Глаша где?» А она: «Да не знаю! Вроде убежала». - «Как?» - «Да так. Давай выпьем еще!» - и обнимается. Конечно, я, как взрослый человек, должен был отодраться от нее и поехать Глашу догонять, но я же тогда был совсем еще не взрослый, мне еще тридцати не было, пьяный, веселый, а тут такая девка ко мне клеится…
Короче, просыпаюсь утром. Рядом эта девушка. То есть, когда я рассмотрел, уже вполне тетенька. Улыбается. Я говорю:
- Доброе утро.
Она говорит:
- Ты чаю хочешь или кофе? Или стопочку?
- Погоди, - говорю. – Дай оглядеться.
Оглядываюсь, соображаю – как все это могло выйти? Что я Глаше скажу, как с ней буду мириться, какими словами прощения просить, потому что это же кошмар и свинство, вот так, на глазах у своей женщины! Жуткая тоска меня взяла. Прямо в груди давит. Прямо хоть в окно и на фиг. Вот если бы только не насмерть. «Чому я не сокiл, чому не лiтаю?». Вот как этот амурчик на ампирном подсвечнике. Гляжу – а амурчика нет. И второго тоже. Комод стоит, как стоял. Дверцы черные. Доска мраморная. А подсвечников – нету.
Я говорю:
- Прости, я, наверное, вчера нажрался просто в опилки. Тут были подсвечники. Типа маленькие канделябры. Или мне показалось?
- Были, были, - смеется хозяйка. – Аглаечка взяла.
- Да, да, - сказал я. – Отвернись, я встану. Мне пора, извини. И вообще извини за всё. Прости. Напился пьян. Я больше не буду. Мне стыдно.
- Будешь, будешь! – смеется еще громче. – И никто не накажет. Аглаечка тебя обменяла. На эти подсвечники. Они чудесные. Париж, тыща восемьсот девятый год. Бронза, чернение, камень, позолота. Музейное качество. Она просто упала. «Для себя беру, - говорит, - не на продажу, себе в дом, придешь проверишь, ну, любые деньги!». Я ей так для смеха: «Давай своего мужика». А она: «На сколько?» Я говорю: «На вовсе!» «Ну, по рукам». Вот как дорого ты мне обошелся. Шучу, шучу. Я знаю, что ты художник, а как зовут, забыла, я тоже пьяная была, ты меня прощаешь?
И опять обниматься лезет.
Ничего, а? Неслабо?» – сказал Сева.
***
- Неслабо, - сказал я. – Ну, а ты что?
- Попил кофе. Выпил стопочку. Поспал. Днем еще раз потрахались. А к вечеру ушел, конечно. Хотя тетка чудо во всех смыслах. Красивая, сладкая и не дура. Но я забоялся: вдруг завтра меня на какой-нибудь Буль обменяют? Глашке позвонил, зашел, забрал чемоданчик… Попрощались по-доброму. Кстати, эти подсвечники в ту комнату хорошо пришлись.
Драгунский

красивая девушка и завидный парень

ВСЕМ – ДОБРА И СВЕТА!

Одна женщина написала, как потеряла планшет, и вдруг ей позвонили и сказали: «Мы нашли ваш планшет» (там была какая-то примета, телефон хозяйки на футляре). Она обрадовалась, сказала: «С меня вознаграждение!» - а эти люди сказали: «Ах, да что вы!» Но она все равно им что-то подарила.
Эта женщина написала об этом в Фейсбуке, и попросила поделиться такими же добрыми и светлыми историями про бескорыстных и добрых людей.
Там было много рассказов, как кому-то вернули кольцо, кошелек, портфель с рукописной рукописью романа, как подвезли на машине из Серпухова в Пущино, хотя не по дороге, и так далее.
Надо бы и мне поделиться чем-то похожим. Я долго думал. Полчаса или даже минут сорок.
И вот, вспомнил!
***

Однажды, совсем молодым парнем, я пошел на танцы с девушкой. Это было не в Москве, в одном небольшом русском городе. Там, где бескорыстие и честность еще ценились (а в Москве кругом уже были совсем прожженные ребята, даром что до перестройки и реформ было еще жить и жить). Так вот, пошел я на танцы с девушкой, там было много народу и громкая музыка – и девушка меня потеряла.
Я озираюсь – нет моей девушки, что делать? Танцы тем временем идут, музыка играет, народ веселится, а я - весь потерянный хожу. Постепенно народу становится все меньше. И тут меня находит какая-то девушка. Очень красивая, рослая, ловкая осанкой и слегка бензином пахнет, я прямо обалдел. Стиль техно! Хотя тогда так не говорили, но все равно. Сама из местных. Спрашивает, почему я один. Я честно отвечаю: меня потеряли. Она говорит, что сейчас мы поедем к ней, а там она уже все устроит. Посадила меня на свой мотоцикл марки «Ява», на заднее сиденье, и повезла куда-то далеко.
Приехали. Я слез. Она загнала мотик во двор, пригласила меня войти. В комнате она меня стала раздевать, и тут из кармана у меня выпал номерок от камеры хранения того пансионата, где я жил со своей девушкой. С той, которая меня потеряла.
Эта вторая девушка все сразу поняла, одела меня, завела свою «Яву», усадила меня сзади, велела держаться крепко - и через полчаса мы уже были в пансионате. Название «Заря».
- Эй! - закричала она и забибикала: - Кто тут парня посеял?
Моя девушка прямо с балкона спрыгнула - это был первый этаж, так что ничего.
- Я! - кричит.
- Твой? - спрашивает мотодевушка у моей девушки.
- Мой!
- Забожись!
- Падла буду! - сказала моя девушка. - Ежа мне куда хошь, если брешу, и вообще век счастья не видать!
- Верю, - сказала мотоциклистка. - Бери!
- Я тебе чего должна? Ну типа вознаграждение за возврат?
- И не думай. Здесь не Москва, здесь девки четкие, своего не отдадут, но и чужого не хапнут.
Но моя девушка все равно подарила ей почти целый флакончик польских духов «Пани Валевска». Которые я ей неделю назад подарил.
Ну и что? Ну и не жалко.
Вот такой бескорыстный, светлый и добрый случай был в моей жизни в 1973 году.
***
Когда я рассказал об этом, одна моя знакомая даже удивилась: как это незнакомая девушка, красивая и на мотоцикле, честно вернула меня моей девушке, которая своего парня (т.е. меня) столь небрежно посеяла.
«Ах, как это она могла отдать такого завидного парня!»
Дело, однако, в том, что тогда, в 1973 году, я вовсе не был завидным парнем. Я был беден, неустроен, худ и космат, усат и прокурен, ну вот и все. Жил при маме. Знаменитый папа уже год как умер. Ну, еще я знал латынь и греческий. Делов-то.
Завидным парнем я стал годам к пятидесяти. Известный политический публицист, главный редактор научного журнала, частый гость радио и ТВ. Ну в крайнем случае к сорока: уже начал достаточно широко печататься, а в театре Моссовета шла детская сказка по моей пьесе.
Всерьез завидным парнем я стал примерно к шестидесяти пяти. Автор полутора десятков книг и все такое.
Но уже на танцы не хожу.
Впрочем, и та чудесная девушка в стиле техно, очень красивая, рослая, ловкая осанкой и слегка пахнущая бензином – тоже, наверное, несколько повзрослела с 1973 года.
Вот так обстоят дела с завидным парнем и красивой девушкой.
Как сказал поэт Гумилев:
«О, как божественно соединенье
Извечно созданного друг для друга!
Но люди, созданные друг для друга,
Соединяются, увы, так редко».
Увы.
А может, к счастью.
Драгунский

из романа "Богач и его актер", М., АСТ, 2020

ПАРИЖСКИЙ АРОМАТ

У нас были билеты в Париж. Отель с окнами на Эйфелеву башню! Я мечтал об этой поездке, я никогда прежде не был в Париже. Я мало путешествовал в юности и в начале жизни: я работал. Какое счастье, думал я — свадебное путешествие в Париж! Наслаждаться любовью на огромной кровати под балдахином, видя силуэт Эйфелевой башни в окне, занавешенном кисеей. Такое было фото в рекламном проспекте, поэтому я заказал именно этот отель. Мы должны были уезжать на следующий день после свадьбы.
А наутро, еще до отъезда, еще дома, вот прямо после первой брачной ночи, едва потеряв невинность, Кирстен сказала мне: «Милый, давай подумаем, где у нас будет детская».
Женясь на ней, я, разумеется, предполагал, что у нас будет ребенок, а может быть, и не один, как минимум два, как у моих родителей. Но отчего-то эта фраза показалась мне ужасной. Я-то, проснувшись, стал ее целовать и говорить, как я счастлив, как я ее люблю, как это прекрасно, что мы вместе, какие мы с ней умники, какие мы с ней лапочки и зайчики, что догадались встретиться, подружиться и пожениться. Я целовал ее щечки, тискал ее плечики, я залезал рукой к ней под одеяло, а она смотрела на меня своими фарфоровыми глазками и даже не сказала, что меня любит. В ответ на все мои ласковые признания она сказала: «Давай подумаем, в какой комнате мы устроим детскую». Меня как будто бы облили из ведра холодной и не слишком чистой водой.
Я спросил ее, постаравшись не менять шутливого тона: «Кирстен, а ты уже забеременела? С первого раза?» Потому что это был ее первый раз, это была настоящая первая брачная ночь! «Пока не знаю, — сказала она своим чудесным голоском, — но я мечтаю, мечтаю забеременеть, я мечтаю родить ребенка». Ага, — злобно подумал я, — она даже не сказала: «Я мечтаю, чтобы у нас был ребенок». Она сказала: «Я мечтаю родить ребенка». А я тут как будто и ни при чем.
Так вот, Кирстен мне все уши прожужжала: «Я обязательно рожу ребенка», не прибавляя, как это часто бывает, слова «нам» или «тебе».
***
Случалось, что во время свадебного путешествия я гулял по Парижу в одиночестве. Кирстен утром оставалась в номере, уж я не спрашивал почему. Наверное, чтобы не растрясти животик. Чтобы хорошенько забеременеть после полученных порций любви — сначала вечерней, а потом утренней. Вот так, гуляя по Парижу, я однажды набрел на маленький парфюмерный магазинчик и захотел купить в подарок Кирстен какой-нибудь парижский аромат. Маленькая миленькая лавчонка: крохотное каменное крылечко, узкая стеклянная дверь, внутри прилавок, за ним девушка-негритянка, а в дверном проеме, ведущем в заднюю комнату, стоит, очевидно, хозяйка заведения. Молодая женщина, моя ровесница примерно. Когда я женился на Кирстен, мне было лет двадцать восемь или чуть побольше, но меньше тридцати. А Кирстен, как положено, была на восемь лет моложе меня.
В ней, в этой хозяйке магазина, не было ничего особенного. Не могу сказать, что она была красивая, или что у нее была особенно соблазнительная фигура, или влекущий загадочный взгляд. Нет. Но я вдруг почувствовал, что очень хочу ее, несмотря на то, что, как я уже упомянул, я занимался любовью с Кирстен вчера вечером и сегодня утром. На меня как будто черт напал! Когда мужчина очень хочет женщину, она это чувствует и готова на многое в ответ на его страсть. Я заговорил с ней по-французски. Она, конечно, распознала во мне иностранца. Я и не скрывал. Рассказал ей, откуда я. Она сказала, что бывала в нашей стране, поскольку ее бабушка еще в прошлом веке, более полусотни лет назад, ребенком была привезена оттуда. «А вдруг мы с вами дальние родственники?» — спросил я. Она засмеялась. Тогда я сказал: «Посоветуйте мне самые модные духи. Самые модные, самые дорогие и вдобавок те, которые нравятся вам сильнее всего». Начиная эту фразу, я, разумеется, хотел купить духи для Кирстен, но через пять секунд, когда ее заканчивал, мои планы переменились. Хозяйка подала мне флакончик, я отдал деньги продавщице-негритянке, потребовал красиво упаковать покупку — и вручил перевязанную лентой коробочку молодой женщине. Она просто ахнула, а я поцеловал ей руку, повернулся к продавщице, дал ей крупную купюру и сказал: «Прошу вас, мадемуазель, сбегайте на цветочный рынок и купите роскошный букет на ваш вкус. Но только умоляю: не бегите слишком быстро! Возвращайтесь не раньше, чем через час, а лучше — через два. А сдачу заберите себе». Продавщица вопросительно посмотрела на хозяйку. Я нарочно не повернулся в хозяйкину сторону, но, очевидно, кивок все-таки был. Юная негритянка вышла из-за прилавка и, сделав подобие книксена, выбежала вон. А я перевернул табличку на стеклянной входной двери, чтобы все проходящие мимо видели слово «Закрыто». И на всякий случай прищелкнул задвижку. Обернулся. В проеме двери никого не было. Я шагнул туда, в заднюю комнату — она уже раздевалась, стоя ко мне спиной, красиво закинув руки назад и расстегивая на спине пуговки шелковой блузки. За неделю нашего свадебного путешествия я побывал у нее раза три. И потом еще два раза приезжал к ней в Париж.
Хотя на самом деле она была ничем не лучше Кирстен. Но если Кирстен мечтала о ребеночке, то эта мечтала выкупить соседнее кафе и расширить свой магазин. Точно такая же дура, извините. Я обязательно пригласил бы ее сюда, но я же говорил, она была моей ровесницей. Ее больше нет на свете. Я искал. И нашел ее дочь.
***
— Это была ваша дочь? — спросил Дирк фон Зандов.
— Да понятия не имею. — Якобсен зевнул. — А Кирстен… а Кирстен умерла. Смерть ее была поистине ужасной. Она скоро забеременела, как и мечтала. Однажды я случайно услышал ее разговор с подругой по телефону. Тогда это стало модным дамским поветрием — устанавливать в квартирах телефоны и болтать часами. Она вдруг произнесла: «Я мечтаю утонуть в материнстве!» Честное слово, у меня глаза на лоб вылезли. Значит, она меня не любила, а вышла замуж из каких-то видов и расчетов? Значит, я ей был неприятен как человек, как муж, как мужчина в ее постели? Она хотела от меня отгородиться ребенком? Я не ослышался, она повторила еще раз что-то похожее: «Хочу нырнуть в материнство, с головой, навсегда!» Утопиться в ребенке, чтобы не видеть меня, так, что ли?
— Мало ли что женщина может иметь в виду… — осторожно сказал Дирк. — Тем более такая молодая. Беременная вдобавок. Беременные, они ведь такие, чуточку того…
— Ну не знаю. Она так сказала, и я так ее понял. Хотя и не стал выяснять отношения. Она ходила, вся погрузившись в свой живот. Вперившись в свою утробу. У нее даже глаза начали косить вовнутрь. Но беременность была тяжелая, плод слабый, тело у нее тоже было слабое, и роды оказались неудачными. Ребенок родился мертвым. Она перед родами договорилась о крещении неродившегося младенца. Церковь позволяет это. Кропят живот святой водой. Родился ребенок, мальчик, не только с фамилией, но и с именем. Она похоронила его на католическом кладбище и каждый день ходила туда рыдать.
Я страшно злился из-за этих рыданий, на словах стараясь утешить. Наш дом превратился в какую-то поминальную контору. Кругом горели свечи и лились слезы. И даже горничная ходила в черном платье и черной вуальке.
Как-то Кирстен в очередной раз отправилась на кладбище — прошло уже месяца два. Был будний день, и я не мог ее сопровождать. Вечером она не вернулась. Было уже шесть часов. Я поехал туда — на могиле она лежала мертвая. Сначала мне показалось, что она уснула, обняв мраморный памятник. Доктора сказали, что Кирстен отравилась. Большая доза морфия. Я долго думал, виноват я в чем-то или нет. И решил, что нет.
Драгунский

почти в упор

ИЗБАВЛЕНИЕ

Он, то есть НН (имя его никому ничего не скажет, но у него есть жена и двое детей, поэтому пусть будут инициалы) – он, этот НН, приехал в город Т (который давайте тоже обозначим одной буквой) – приехал ненадолго по делам службы, устроился в квартире – вместо гостиницы это выгодно на неделю – и зашел тем же вечером в супермаркет; там не было народу почти никого, а на кассе сидела беленькая кассирша она же продавщица, лет тридцати пяти самое большее, да и этому НН было хорошо если чуть за сорок; и он сразу ее узнал, хотя за двенадцать лет она изменилась, естественно, но не потеряла ничуть ни прежней миловидности, ни синих глаз, ни легкой улыбки тоже; расплатившись, он окликнул ее по имени – она взглянула на него и вздрогнула, потому что узнала тоже; но он улыбнулся ей так же легко, как она всем, так, как будто мимоходом, и она кивнула, и занялась следующим покупателем, но он не отошел от прилавка; сначала сделал вид, что аккуратно укладывает хлеб, печенье, фасованный сыр, пачку масла, банку зеленых оливок с лимонной начинкой, мармелад, пастилу, две колбасные нарезки и один карбонад тоже в вакуумной упаковке и еще чай в пакетах и апельсинов пяток и бутылку вина – все это в белый пластиковый пакет; но косился на нее, пока она не закончила с этим мужиком, у него был творог, йогурт и какая-то мелочь типа упаковка батареек, пакет с бритвенными станочками и плоская, как сигаретная, пачка презервативов; сигареты тоже. НН вспомнил что забыл презервативы, хотя раньше он о них и не думал, они ему были не нужны, но, когда увидел кассиршу, сразу вспомнил.
Вспомнил потому, что вспомнил, как десять или даже двенадцать лет приехал в Т в командировку и в гостинице друг ВС уговорил его взять девушек на ночь; там была своя история: НН хотел взять просто двух – тебе и мне – но ВС разыгрался, чтоб это были подружки, и чтобы с разными фокусами типа стриптиз и лесби-шоу; сутенер, паренек деловой и тихий, покашлял и попросил час времени, и через час постучался в дверь номера: у НН был двухкомнатный люкс; однако ВС подвел, к тому моменту напившись совсем уж сильно, просто в стельку, неужто со страха? смешно! но лежал и храпел; так что НН с трудом стащил его с дивана в своем номере – в гостиной своего номера, вот – и довел-таки до дому, то есть до его номера, который был этажом ниже; нашел ключ у него в кармане, отпер дверь и кинул на кровать, и пошел назад – и вот тут, ровно через час, пришел сутенер с двумя подругами, как заказывали. Постучался в дверь: здрасте, вот, как заказывали, смотрите, годится? Годится, годится! Зачем-то сказал сутенеру, что товарищ напился и спит уже у себя, но что ничего, двое так двое, даже лучше.
Они были похожие – короткие юбки, каблуки, чулочки в сеточку, но совсем разные – одна небольшого роста, беленькая и крепенькая – Роза, а вторая длинная, черная, стройная, Лили – как-как? Роза, Роза, так мама с папой назвали, и я тоже Лилия на самом деле, вот так совпало, бывает, ничего, Лили и Роуз – выпить дадут или сразу? Сразу, сразу, пить будем в перерыве. Роза была за главную, дирижер она была, директор безобразия, как сама, хохоча, сказала; Лили иногда, странно сказать, смущалась капельку – но Роза смотрела на нее синими глазами, как туманными фарами, не «противо-», а именно что туманными, как будто из них шел синий туман – и Лили все делала, что Роза ей приказывала-дирижировала быстрыми жестами своих белых-белых с золотыми веснушками рук.
Было прекрасно. НН никогда не было так прекрасно ни в постели, ни в жизни вообще, хотя у него к тому году уже было много успехов, радостей, наград и побед, не говоря уже о сексе, но тут был даже не секс, даже не радость, не игра и восторг, а что-то выше, какой-то полный отлет души от тела и потом подброс этого тела туда, в облака, где душа – глупо, конечно, думать такое про маленькую забаву с двумя девчонками за деньги – но, однако, именно так. Потом в перерыве Лили натянула платье, побежала в бар, принесла вино; НН внимательно осмотрел пробку и открыл сам, и сам выпил свою долю из горла, а девчонкам разлил в тонкие стаканы. Поговорить хотелось – о чем, девчонки, мечтаете? – оказалось, о разном: Роза хотела дом и семью, мужа и много детей и лучше не работать, а Лили – замуж ни-ни, еще чего, мужиков навидалась на всю жизнь, дочкам и внучкам хватит, да на хера они мне; работать в библиотеке, и всё, и всё, и всё, и больше в жизни ничего не надо: выдавать книги и самой читать побольше: «люблю читать!» «а трахаться вот так любишь?» спросила Роза и поглядела на нее своими глазами-фарами – «не вообще, а вот как сейчас?» «Не скажу!» сказала Лили.
Потом они назавтра встречались еще раз.
«Это больше, чем просто так» вот такую фразу сказал НН своему другу-пьянице ВС, объяснив, почему он вечером занят и его с собой не берет.
Потом уже дома он тренировался перед зеркалом – бросать, как Роза, такой туманный сильный взгляд; иногда казалось, что получается, но чаще – нет
Но вот теперь он снова попробовал – у кассы в супермаркете. Окликнул раз и еще раз: «Роза!» и поглядел ей в глаза – и поймал ответный синий туман, и она спросила: «Узнал, что ли?»
НН сбегал домой – то есть на снятую квартиру – отнес покупки. Снова пришел в этот магазин, купил совсем хорошего вина и еще торт, дождался, когда у нее смена кончится, повел к себе, уже по дороге расспросил – ну конечно, у девушек всё вышло наоборот от их молодых мечтаний. У Розы нет никого, ни мужа, ни «человека», ни тем более детей, ни своей квартиры, живет, как жила, при маме-старушке и лежачем папаше, зарплата маленькая, жизни нет – она доверчиво всплакнула, прислонившись щекой к его плечу – а Лилька ого! Лилька поднялась! не шибко круто, ясен пень, но не сравнить, муж-сын-квартира-машина-дача, и она, Роза то есть, ходит к ней по средам уборку делать; иногда целуются немного по старой памяти, но не всякий раз – через два на третий, да Лилька-то не настоящая лесба, в тот раз она просто за бабки подписалась, за лишнюю штуку, да и сама Роза теперь уж так, не очень, разве что вдруг внезапно захочется.
Это она говорила, уже раздеваясь и раздевая НН, целуя его и опрокидывая на постель, которую днем приготовила квартирная хозяйка. НН увидел, как ей приятно лечь на свежую простынку, на целиковую двуспальную кровать, что у нее такого давно не было, разве что в годы ее блядской юности, а теперь уже не будет никогда, и от этого ему стало ее очень жалко, даже захотелось сделать какую-то совсем уже глупость – например, позвонить жене и объявить о разводе, и жениться на этой Розе – но увидел, что Роза ни о чем таком не мечтает, а хочет вволю потрахаться, выпить дорогого вина, и закусить испанской колбасой, карбонадом и тортом – а зачем человеку предлагать то, о чем он не мечтает? – только обижать; поэтому он предложил Розе позвать Лили. Тем более что она жила тут недалеко, километр пешком по набережной, не больше.
НН не слышал их разговора по телефону, и не знал, что Роза ей сказала, но Лили пришла – сняла длинный плащ в коридоре и в комнату вошла вот так, как двенадцать лет назад – в короткой черной юбочке, в чулках в сеточку, на каблуках и прозрачная кофточка полурасстегнута, красные губы, ну блядь блядью – не скажешь, что жена-мать-хозяйка. «А ну деточка, потанцуй нам!» сказала Роза, уже голая сидя на кровати, приказывая движением белой весноватой ноги с рыжими отросшими после бритья волосками на икрах и над коленками.
- Девочки, дайте я вам что-то скажу! вдруг сказал НН.
- Ну?
- Вы все равно не поймете, но я скажу. У меня есть работа, уважение, деньги. Госнаграды, две медали! Цель жизни в творчестве и созидании, а? Тоже есть. Жена, дети, отец и мать. Все как надо. Но на самом деле, девочки, нет ничего на свете кроме вас. То есть кроме любви. А другой любви я не видел и не увижу, поэтому – нет ничего, кроме вас. Смешно? Мне тоже. Но все равно. Давайте уедем. Деньги есть. Уедем прямо завтра. Неважно, куда. В Сочи! И будем вместе жить. Не верите?
- Верим, засмеялась Лили. – Я очень даже верю! Только смысл?
- Да! – подхватила Роза. – Какой смысл?
- Другого смысла в жизни нет и не бывает, - уперся НН.
- У меня час времени, сказала Лили. – Я не про в жизни, а сейчас. Хорош танцевать, давай я разденусь, и по-быстрому.
Потом они с Розой остались вдвоем, и то засыпали, то просыпались снова, а под утро НН вдруг сказал:
- Она про нас все расскажет!
- Ну или мы про нее! засмеялась Роза.
- Тебе-то что! сказал НН. – А я зам начальника департамента, у меня жена – дочка генерала, и двое детей. Папа тоже не последний человек.
Роза спросила:
- А зачем говорил, что нет никого на свете, кроме нас с Лилькой?
- Я правду сказал, – вздохнул НН. – Мне душно. Пошли гулять.
Была половина пятого утра, совсем светло, и никого народу; шли по набережной, сбоку текла серая холодная река.
- А где живет твоя подружка?
- Да в этом доме.
- А то заглянем? – засмеялся НН. – Все равно пропала жизнь.
- У нее тоже семья-дети! Имей совесть.
- Наплевать! – заорал он. – Лили! Любимая! Красивая! Желанная! Иди к нам!
Открылась балконная дверь на втором этаже; вышла Лили; посмотрела сверху, помахала рукой и сказала не очень громко, но слышно:
- Постойте, я сейчас, я буквально сейчас, только не уходите, не уходите, умоляю, я сейчас, минуточку, сейчас…
НН и Роза обнялись от утреннего холода; на балкон вышла Лили с охотничьей двустволкой и влепила в них картечью из обоих стволов.
«Страсть и страх правят миром – подумал НН, валяясь на газоне, с пробитой в пяти местах грудью и шеей – страсть и страх – обливаясь кровью – обнимая мертвую Розу, которой картечина попала в глаз – страсть, когда ничего не хочется, только вот таких девочек, и страх, что о твоей страсти узнают, будут смеяться над ней… Поэтому спасибо, Лили, и дай тебе Бог как-то вывернуться».