Драгунский

не надо заводить архива

ВСЯ ПРАВДА О ГЕВОРКЕ ГАРИБЯНЕ

Мила Мошкина была очень умная и образованная, она заканчивала магистратуру филфака и готовилась к аспирантуре, она знала английский и французский свободно, и немецкий более или менее. У нее была обеспеченная семья; папа давал ей деньги снимать квартиру поближе к университету, на Ломоносовском. Почему она не жила с родителями, ведь там было вполне просторно, хотя и далековато, на Войковской? Потому что папа и мама надеялись, что она наконец-то устроит себе хоть какую-то личную жизнь. Они очень боялись за нее в смысле любовно-семейных дел. Мила была отчаянно некрасива: широкие щеки, острый носик, маленькие глазки, и красные оттопыренные уши торчат из-под жидких кудряшек; о фигуре и говорить нечего. Тут были целых две беды: во-первых, она была некрасива на самом деле, без шуток, а во-вторых, она прекрасно об этом знала и не питала никаких иллюзий насчет своего женского счастья, потому что была очень умная, я же сказал.
***
Костя Клименко был аспирант первого года, специалист по советской литературе. Он приехал из Барнаула, где окончил университет, пару лет попреподавал, и даже успел прославиться статьей «Сладкий соцреализм послевоенно-застойной эпохи». В это направление он зачислил таких разных калибром и стилем авторов, как Лидин, Трифонов, Нагибин, Казаков, Аксенов, Токарева, а в драме – Розов, Арбузов, Алешин и Володин. И многих других тоже. Почти всех, кроме «деревенщиков», Шукшина и подпольных писателей-диссидентов. Не знаю, насколько он был прав по существу – скорее всего, нет – но статья наделала шуму, ее перевели три языка, самого автора даже пригласили в куда-то за границу почитать лекции – и под это дело приняли в московскую аспирантуру. Костя, однако, был нищ, гол и бездомен. Всего имущества у него было длинное драповое пальто (издалека могло сойти за стильное, этакий старомодный денди), еще какие-то скромные шмотки и большой портфель из кожзаменителя. Там он хранил свои документы – диплом, протоколы экзаменов в аспирантуру и свидетельство о праве собственности на одну вторую квартиры в родном городе, а также бабушкино завещание на вторую одну вторую. Бабушка пока была жива, с ней были отличные отношения, но в Москве жить было негде. Было, конечно, аспирантское общежитие – но совсем ужасное, с точки зрения Кости. «Проходной двор!» – жаловался он приятелям, и мечтал снять хоть какую-нибудь квартирку. Но денег не было. Поэтому он ходил по Москве в обнимку со своим здоровенным портфелем и приглядывался к людям, воображая, как эти мужчины и женщины идут домой, где их ждут женщины и мужчины. Грустно ему было. Костя был красивый, рослый и статный, да еще аспирант, эрудит, говорун. И конечно, в скором времени у него должна была появиться – не могла не появиться! – девушка с квартирой. Он в этом не сомневался. Но жить-то надо было сейчас.
***
Егор Федорович Галибин, умерший уже лет тридцать тому назад, был знаменитый советский писатель – прозаик и театральный драматург. Вот как раз «сладкий соцреалист», по классификации Кости Клименко. Неторопливый и подробный эпик в своих военных и индустриальных романах (за что получал сначала сталинские, потом государственные премии), любимейший новеллист-сердцеед (на его книги в библиотеках записывались в очередь, несмотря на астрономические тиражи), и вдобавок большой мастер сценической интриги и ярких характеров (поэтому его пьесы шли по всей стране, от БДТ и МХАТа до безвестных домов культуры).
***
Что же их, таких разных, вдруг соединило?
Вот об этом я вам сейчас расскажу.
Но сначала давайте на минутку вернемся к писателю Галибину. Кинем взор на его долгую и интересную жизнь.

Он родился в 1911 году, то есть смутно помнил Первую мировую и Революцию. Провинциал, напористый и способный, он в тридцатые годы начал завоевывать Москву. Работал в литчасти Театра Мейерхольда и даже помогал мэтру писать сценарии его спектаклей («чисто технически» - как скромно говорил он потом в своих интервью). К середине тридцатых выпустил первый сборник рассказов и получил добрые напутствия от таких разных писателей, как Бабель и Шолохов. Однако его близость к Бабелю, Пильняку, Мейерхольду, Мандельштаму и другим врагам народа – почти не отразилась на его благополучии; двухмесячный арест в конце 1937 года, и всё. К 1940-му он издал роман «На крутом повороте», а его комедия «Скажи спасибо!» уже шла по всей стране. Во время войны работал в ГЛАВПУРе, на фронт выехал только однажды, в середине марта 1945-го, с заданием написать о взятии Вены – и тут же попал в плен, где пробыл ровно месяц и три недели. Был освобожден американцами и просидел у них до конца года – но и это ему не повредило. В плену написал повесть для детей «Гензель и Гретель» - о брате и сестре: брат был «гитлерюгендом», а сестра – помогала красноармейцам бежать из плена. Сам Сталин на совещании с писателями сказал: «Эта книга имеет большое воспитательное значение, особенно в свете наших усилий по созданию новой, демократической Германии». Сталинская премия второй степени! Обрадованный Галибин тут же выстрогал роман «Письма братьев Гримм», где один брат был официальным нацистским историком, берлинским профессором, а другой – историком-марксистом и сидел в концлагере, и они спорили в письмах. «Товарищ Галибин повторяет сам себя! – строго сказал Сталин на заседании Комитета по Сталинским премиям, поскольку простодушный Фадеев включил эту книгу в шорт, как мы бы нынче выразились, лист. – Навязчивые самоповторы не украшают писателя». Очевидно, философские сравнения коммунизма и нацизма не пришлись вождю по душе. Книгу по-тихому изъяли из библиотек, но с Егором Федоровичем опять-таки ничего не случилось. Романы, пьесы и сборники рассказов шли постоянным тугим потоком: по штуке в год.
Галибин был чертовски богат. Дача в Переделкино, квартира в новом доме на улице Горького. Машина с шофером. Пиры и попойки, гремевшие на всю Москву. Шесть жен одна за другой, и все, кроме последней – знаменитые женщины: актрисы, поэтессы, художницы. Детей у него не было. Все гадали, почему. Кто-то своими ушами слышал, что Галибин говорил: «Я законченный алкоголик! От меня обязательно родится урод, зачем это?». Кому-то Галибин в пьяном виде признавался, что не верит ни одной женщине: «Все равно родит не от меня, я их, блядей, знаю!». А старый писатель-чекист Елистратов рассказал, уже после смерти Галибина, что все было проще и грустнее – Егору Федоровичу то ли в ежовских застенках, то ли в гитлеровском плену намертво отбили яйца. Так или иначе, после развода с предпоследней женой (это была актриса Наталья Трубецкая), Галибин – уже в семьдесят – женился на сорокалетней ничем не знаменитой, но очень красивой женщине, с которой и прожил до своей смерти, наступившей в 1993 году, как раз в дни парламентского кризиса. Ему было без нескольких недель восемьдесят два.
Сейчас Антонине Сергеевне Галибиной было под восемьдесят.

***
Костя Клименко узнал о ней случайно, в одной литературно-филологической компании – где, кстати, была и Мила Мошкина, но сидела по своему обыкновению в уголке и пила красное вино маленькими глоточками. Разговор зашел о «сладком соцреализме», все опять восторгались Костиной статьей, и кто-то сказал, что сладчайшим соцреалистом был, несомненно, ныне почти забытый Галибин, а ведь когда-то – ах! Книги сметали с прилавков. А на спектаклях по его пьесам рыдала вся страна. «Порыться бы у него в архиве!» – вздохнул Костя. Маруся Трубецкая вдруг засмеялась: «Записывай телефон. Но не говори, что от меня!».

Буквально назавтра Костя, в своем дендическом пальто и с огромным портфелем, стоял у подъезда роскошного, с гранитным цоколем дома, на котором в числе прочих висела доска: «Здесь в 1952 – 1993 гг. жил и работал писатель, лауреат Государственных премий, Егор Федорович Галибин».
Трудно было поверить, что Антонина Сергеевна была красива сорок лет назад, несмотря на все восторженные строки, которые посвятил ей покойный муж. Она была похожа на старую гарпию. Рослая, но ссутуленная. Ходила вперевалочку. Руки, искореженные артритом, с большими острыми и желто накрашенными ногтями – гарпия и есть. Но приветлива и добродушна. Чай, конфеты, коньячок. Ей льстило внимание молодого ученого к сочинениям мужа, хотя она призналась, что читала далеко не все его романы, а письма так и не разобрала окончательно. «Что-то просмотрела, что-то разложила на кучки, а потом устала… Я ведь не спец по всему этому. Я бывший инженер-электрик, в издательстве. Там и познакомились. Случайно, можно сказать».
Квартира была набита старинной мебелью, картинами, бронзой и прочими знаками советского богатства. Было даже тесновато в этих пяти комнатах. Антонина Сергеевна объяснила, что дачу она продала и лучшее оттуда свезла сюда.
В огромном шкафу лежали рукописи. «Сдать в архив всегда успею! – сказала Антонина Сергеевна величественным гулким голосом. – Глядите. Изучайте. Пойду подогрею чайник».
***
Пачки писем лежали на самой нижней полке, то есть на дне шкафа. Доска была накрыта длинной салфеткой. Костя переложил письма на стол карельской березы, на зеленое сукно. Приподнял и отодвинул салфетку. Там была как бы дверца вниз, с утопленным медным кольцом. Костя потянул кольцо. Дверца – точнее, крышка от потайного ящика – оказалась у него в руках. Отложил ее в сторону. В углублении лежал кожаный бювар. А в нем – не меньше трех сотен страниц, исписанных мельчайшим почерком, на непонятном языке – угловатые заковыристые буквы. Он перелистал рукопись. Обратил внимание на даты, стоявшие на некоторых страницах: 1934, 1936, 1939. Потом 1944 и далее, чуть ли не до 1988-го. Дневник! Причем явно – перебеленный, то есть переписанный начисто. Скорее всего, с каких-то тетрадок и заметок. Где же они? Костя пробежал взглядом по остальным полкам, но чисто логически понял, что черновые записи автор уничтожил, а окончательный вариант спрятал вот в этом тайнике. Он еще раз вгляделся в эти тесные царапучие строчки. Что за язык? Греческий? Грузинский? Или вообще эфиопский? Ладно. Разберемся. Спрятал рукопись в свой портфель. Закрыл тайник, застелил его салфеткой и положил пачки писем на место.
- Я к вам еще зайду не раз, поработать в вашем архиве, – сказал он Антонине Сергеевне, напившись чаю, съев еще две толстые конфеты и опрокинув на дорожку еще одну стопку коньяку. – Если, конечно, позволите!
- Милости прошу!
- Кстати, Антонина Сергеевна, чисто филологический вопрос… А какие языки знал Егор Федорович?
- Русский! – засмеялась старуха. – В совершенстве! Еще немецкий, конечно. Английский так, для туризма, он много ездил от Союза писателей. Мы с ним вместе ездили. Ну и родной, разумеется.
- Родной? – Костя поднял брови.
- Он же армянин! – она подняла брови в ответ. – Геворк Аствацатурович Гарибян. А вы что, не знали?
- Н-нет…
На стене висел сочно написанный портрет Галибина – похоже, что кисти Налбандяна. Костя посмотрел на него, и в этом чуть львином лице с седой гривой вдруг увидел южные черты: томные темные глаза, крупный выразительный нос, какую-то особую складку губ – сочетание мужества и сластолюбия.
- Геворк значит Георгий. То есть Егор, - объяснила Антонина Сергеевна. – Аствацатур, это что-то вроде «Богом данный», в дословном переводе. Он мне так объяснял. Богдан, в общем. По православному Федор. А Галибин - просто по созвучию. Вы не думайте, это не секрет. У него в паспорте было написано: национальность – армянин. Он не скрывал. Просто не афишировал.
- А вы сами армянский знаете? Хоть чуточку? Пробовали учить?
- Бог с вами! – она махнула рукой. – Там такие буквы!
- Понятно, – Костя пощупал ногой портфель под столом.
Там, в этом портфеле, лежала его карьера, его слава, его успех. Нет, друзья-товарищи, ведь это вообразить невозможно: тайный дневник знаменитого советского писателя Галибова, он же Гарибян. Да, именно тайный, потому что написанный по-армянски и спрятанный в секретном ящичке! События с 1934 по 1988 год! Бомба! Сенсация! Издание в трех томах с комментариями! Сразу докторская вместо кандидатской!

Осталось понять, где хранить портфель с таким сокровищем.
***
Но жизнь быстро подсовывает нам свои варианты.
Спускаясь к метро «Охотный ряд», Костя Клименко налетел на Милу Мошкину. Кто-то из них зазевался, переходя Никитский переулок – то ли Мила засмотрелась на витрину кафе, то ли Костя загляделся на красивый автомобиль неизвестной марки – но они сильно столкнулись, и Мила чуть не упала, и Костя подхватил ее левой рукой – в правой у него был портфель – и она вдруг сказала:
- Ой! Привет! – Костя не узнал ее сразу, но она напомнила: – Ты что? Буквально вчера были у Кирсановой!
- А, привет…
И вот как-то слово за слово он пошел ее провожать, тем более что им было по дороге: красная ветка, метро «Университет», Костя ехал в свое ненавистное общежитие на углу Вавилова и Дмитрия Ульянова, а Мила – к себе. Рассказала, что снимает квартиру, Ломоносовский 19, рядом с театром Джигарханяна. «Какой-то у меня сегодня армянский день», - подумал Костя и взял Милу под руку.
***
- Коньяк пил? – спросила она, потянув носом, когда они уже лежали на диване и смотрели в потолок.
- Ага… – Костя покосился на нее и простодушно добавил: – А я думал, ты девушка.
- Вот еще! – холодно засмеялась она.
Она не была девушкой уже очень давно, с пионерлагеря. В словах Кости она услышала еще одно подтверждение своей непривлекательности. Но решила не муссировать вопрос.
Наутро Костя засобирался по делам и попросил разрешения оставить портфель. На всякий случай он объяснил, что там лежат все его документы, а в общежитии оставлять страшно – проходной двор и кругом шпана, одно название «аспиранты», хотя на самом деле там комнаты и койки сдают не пойми кому.
Они поцеловались на прощание, очень сильно, так что Костя задержался еще часа на полтора.
Костя приходил к ней часто, но больше не оставался ночевать. В первый раз это получилось как-то само – просто оба заснули, вот и всё. А дальше должно было прозвучать какое-то слово. То ли она должна была его пригласить, то ли он – попроситься. Прошло месяца два, наверное. Но оба молчали. «Гордость и предубеждение» - потом вспоминала Мила.
Но это потом. А тогда – Костя ходил-ходил, а потом вдруг пропал на целую неделю. Что-то невнятное отвечал по телефону. «Я на семинаре», «У меня второй звонок идет», «Я в метро, я перезвоню» - но не перезванивал.
Вы правильно догадались!
Костя, в очередной раз вечером выйдя от Милы и в усталой тоске листая список контактов в своем мобильнике – куда бы пойти выпить-поболтать, а может, и переночевать – вдруг наткнулся на телефон Маруси Трубецкой – той, которая дала ему телефон Антонины Сергеевны Галибиной, но просила не упоминать ее имени. Почему не упоминать? Да потому, что она была внучкой актрисы Натальи Трубецкой – предпоследней галибинской жены.
***
«Боже, какой я идиот, болван, тетеря! – думал Костя, тем же манером лежа на диване, но уже с Марусей Трубецкой. – Сразу надо было, тут же позвонить и как бы отчитаться. “Спасибо, Маша дорогая! Был у Галибиной по твоей наводке. Поговорил. Тебя не выдал”. И к ней приехать, а не к этой выдерге!».
«Выдерга» – это по-барнаульски «стерва». Вот так злобно он подумал о бедной некрасивой Миле Мошкиной.

А Маруся Трубецкая была хороша собой. Квартира у Маруси была собственная, а не съемная. Марусе понравился долгий секс – эх, знала бы она, почему он нынче вечером такой долгий… А главное – Маруся сразу сказала: «Я не хочу просто так. Мне нужны серьезные отношения». Костя красиво поклялся в серьезности своих намерений. Маруся ответила кратко: «Тогда перевози барахло».
Всего барахла у Кости было длинное пальто, рюкзачок с футболками и кедами под кроватью в общежитии – и, главное, заветный портфель, который стоял у Милы Мошкиной в платяном шкафу. Надо было его забирать.
***
Костя бегал по комнате, тряся портфелем, а Мила сидела в кресле в махровом халате, нагло надетом на голое тело.
- Откуда я знаю! – она пожимала плечами. – Ты сдавал на хранение без описи!
- При чем тут опись! При чем тут хранение! – отчаянно кричал он. – Там была рукопись! Редчайшая! Ценнейшая!
- На армянском языке?
- Откуда знаешь? Ты лазала в мой портфель? Ты ее сперла?! – он замахал кулаками. Потом сел на стул и придвинулся к ней, заглянул в глаза. – Значит, ты воровка?
- Не тебе меня попрекать, – бестрепетно ответила Мила и даже пнула его своей босой ножкой с растопыренными пальчиками.
Она чувствовала, что ничего и никого не боится. Да, она была очень некрасива. Наверное, именно поэтому Костя во время свиданий выделывал с ней разные этакие штучки – чтоб «пробудить огонь желаний», типа того. Она понимала это, и ей было весело. Особенно сейчас.
- Ты сам воришка! – смеялась она. – Это ты спер у старушки дневник ее мужа. Егор Галибин, урожденный Геворк Гарибян. Там масса интересного, кстати…
- Ты знаешь армянский? – Костя даже рот открыл.
- Бог с тобой, - хохотала Мила. – У меня подружка, Изабель Асоян, дочка французского атташе. Я ей дала посмотреть. То есть показать папе, она сама армянского не знает, а папа – свободно. Ух, там такие дела! Бомба! Сенсация! Тут тебе чекист Ежов, тут тебе Пастернак. Не говоря уже про! – она подняла палец.
- Про кого? – спросил Костя.
- Погоди, – она вдруг посерьезнела. – Давай так. Я тебе сейчас задам вопрос. Если ты ответишь правильно, я сегодня же отдам тебе эту папку. Позвоню Изабелке, она принесет. Они тут сравнительно недалеко живут. А нет – извини!
- Ну? – Костя покрепче уселся на стуле.
- Итак. Ты в меня влюбился, а потом полюбил другую? Так ведь бывает, ничего страшного. Или просто искал для своего портфеля камеру хранения? Сначала нашел одну, потом другую, так тоже бывает, тоже ничего страшного. Я тебя слушаю. Только честно.
- Мила! – сказал он и протянул к ней руку, залез под халат, сжал колено.
- Дальше, дальше! – она глядела ему в глаза, и потом сказала: – Спасибо… Но ответа я все-таки жду.
- Никакую другую я не полюбил… – он тяжело дышал.
Мелкие капельки пота красиво искрились у него на лбу – потому что был закат, и красное солнце на минутку осветило комнату. Мила потрогала эти капли, облизнула палец и сказала:
- Мимо! – и объяснила: – Маруська Трубецкая позвонила мне в тот же вечер. Ты у нее в койке дрых после секса, а она мне звонила, хвасталась. Она же не знала, что ты от меня пришел. Она вообще про наши дела ничего не знала. Так что извини. Мимо. Давай, иди, не задерживай, мне в душ надо.
***
Господин Шарль Асоян, французский атташе, отвез рукопись в Париж. В его районе случился погром; в газетах писали. Его квартира сгорела дотла, вместе со всем, что там было.
Поэтому всей правды о Геворке Гарибяне никто так и не узнал.
А что касается остальных персонажей этой странной истории – зачем нужны подробности про всякую мелкоту?
Драгунский

...и ни в чем себе не отказывать

НОРМАЛЕВИЧ-НОРМАЛЯВИЧУС

Леня Гранильщиков ехал с дачи в Москву: отпросился с ночевкой. Странно звучит: обычно это на дачу из города едут с ночевкой, но тут получилась совсем другая история. Леня был в отпуске, и жил на даче с женой Светочкой и четырехлетним сыном Колей. Ну и с ее родителями, конечно – потому что это была их дача.
Леня жил на даче уже полмесяца и чуть не сдох от тоски. От долгих семейных чаепитий, от прогулок всей командой на речку, от комаров, от широкой, почти двуспальной кровати с панцирной сеткой, и от тещи, которая примерно через день забирала малыша Коленьку «поспать к бабушке в комнату» – и при этом со значением взглядывала на дочь и зятя. Разве что только не подмигивала.
Но это совсем не радовало Лёню.
Потому что он не любил свою жену Светочку. Она его тоже.
Эта странность случилась с ними буквально на второй неделе медового месяца, и было это еще удивительнее, чем внезапная невыносимая любовь, которая вспыхнула у них после первой же встречи. Август, ночь, веранда в парке, концерт какой-то группы, площадка перед сценой – и девушка в коротком платье, белые ноги, белые плечи, белые волосы, самая красивая, она как будто разметала всех вокруг и танцевала только для него – а потом, в аллее, поцелуи, как ожоги – и тут же сразу всё, там была старая беседка – «никогда больше не расстанемся, никогда, поняла?» – «а ты понял?» – и буквально назавтра уговоры «мама-папа, она очень хорошая!» «мама-папа, он очень хороший!» – полтора месяца жадной, горячей, неотрывной, почти ежедневной любви – свадьба, поездка в Кисловодск… И вот там вдруг ни с того ни с сего всё наоборот.
«Хватит приставать!» – постно говорила Светочка.
Леня, смешно сказать, лет с четырнадцати, когда он точно узнал, как это всё устроено – мечтал, что у него будет жена. Красивая девушка. И он сможет, то есть будет иметь полное право, смотреть на нее голую, и даже трогать. Где захочет, и когда захочет.
И вот пожалуйста. Домечтался.
«Хватит! – говорила Светочка, а иногда тихо шипела, чтоб мама, то есть теща, в соседней комнате не слышала. – Не приставай. Не трогай. Убери руку, сказано! Нет, нельзя. Не подсматривай, я сказала!»
«Почему?»
«Потому что “потому” кончается на “у”»!
Светочка любила эти приговорки на уровне пятого класса. «Кто так обзывается, тот сам так называется», «стыдно, у кого видно» и всё такое. Лицо у нее делалось, как у злой девчонки: губы в ниточку, брови вверх, глаза в сторону. Леня смотрел на нее, и ему всё казалось наоборот от той красоты, которая его так захватила на первых свиданиях. Что ножки у нее бутылочками, пальчики сосисочками, ноготки копеечками, челочка лапшичкой – бээ! Как такое могло случиться? Это началось еще до того, как она забеременела, а уж после рождения Коленьки – вообще.
Хотя не совсем вообще.
Примерно раз в месяц она, улегшись в постель и глядя в потолок, вдруг говорила противным школьным голосом, ехидным и требовательным: «Ну и где у нас тут мужчина?» И минут через пять шипела: «Все, хватит, кому сказано!».
Конечно, любой нормальный человек развелся бы тут же. Лучше любые алименты, лучше снова жить с мамой-папой, чем такой ад. Но все-таки он к ней сильно привык за четыре года. Главное же – Коленька, сын, такой милый, такой спокойный и ласковый мальчик. Но еще главнее само слово – «сын».
Когда сын родился, Леня чуть с ума не сошел. Все утро торчал под окнами роддома. Вечером взял три бутылки и поехал к ребятам. Напился и повторял:
«У меня есть сын! Главное – у меня есть сын!» Смутно-прекрасные мысли. Он впервые чувствовал себя взрослым, важным, сам себя зауважал – у него есть сын!
«Ура, Легран! – говорили ребята. – Наш Легран теперь папаша!»
***
Легран – это было институтское прозвище. Иняз, переводческий факультет. Их было четыре лучших друга. Леня Гранильщиков, то есть Легран. Сережа Замковецкий – Сезам. Дима Домоседов – Дымдым. Гриша Гуревич – Григур. Шесть лет прошло после выпуска. Дымдым успел отслужить в Анголе и помереть от тропической заразы. Григур откочевал на историческую. Легран покоя ради стал «эркаистом» - преподавал русский как иностранный. Сезам работал переводчиком в «Станкоимпорте».
Сезам год назад развелся и пока что жил один в шикарном месте, в переулке на Кропоткинской, в полувыселенном старом доме, в бывшей коммуналке, ожидая, когда дом снесут и ему дадут квартиру. Андропов еще сидел в Кремле – вернее, лежал в Кунцево; так что по всем советским законам Сезаму полагалась жилплощадь – и ему, кстати, дали! Отдельную однокомнатную, в неплохом месте, но это потом, и вообще рассказ совсем про другое.
Пока же Сезам занимал свою прежнюю комнату и еще четыре пустых, откуда съехали соседи. В одну поставил журнальный столик и старые соседские кресла – это у него была гостиная. В другой была этажерка с книгами и пепельница на полу: библиотека и курительная. В третью он стащил брошенные бывшими жильцами фикусы и бегонии: зимний сад. А в самую большую положил циновку и гантели: спортзал. Старый семиэтажный дом был уже почти пустой, на лестницах не горел свет. «Страшно?» – спрашивали приятели. «Нормалевич! – хохотал Сезам. – Живу один в пятикомнатной квартире сто двадцать метров и ни в чем себе не отказываю! Нормалявичус!»
У него была дурацкая привычка – говорить «нормально» в виде фамилий разных народов. Нормальян, Нормалидзе, Нормальзон и так далее.
***
Легран на прошлой неделе приезжал в Москву – надо было купить лекарства тестю, здоровенный список. Решил позвонить Сезаму: не виделись уже полгода. Встретились на улице. Покурили, обменялись анекдотами, поржали. Потом Легран стал подробно жаловался на тоску своей дачной и вообще личной жизни. Сезам усмехнулся и долго смотрел куда-то вбок.

- Ты чего? – Легран легонько потыкал его кулаком в плечо.
- Я не просто молчу, я думаю, – ответил Сезам; помолчал еще полминуты, потом сказал: – Вижу, ты совсем прокис у меня тут. Ничего! Устроим маленький праздник. Ну? Ты мне позвони послезавтра. Но не с утра. У вас там на даче телефон есть?
- Откуда, ты что!
- Ну на станции?
- Да. Автомат вроде есть.
- Ну вот. Ладно. Пока.
***
Легран позвонил.
Сезам сказал, что ждет во вторник, в семь вечера. Есть две подруги, Марина и Тамара. Интеллигентные девушки. Все будет нормалидзе.
Он что-то наплел Светочке про встречу институтских друзей: кто-то приехал из другого города, у кого-то кончилась загранкомандировка, всё такое; Светочка не стала особо вслушиваться и отпустила его легко. С ночевкой, что характерно. Он еще раз посетовал в уме на Светочкино безразличие. Смешно. Потому что ехал в Москву ясно зачем.
На станции в магазине продавали итальянский вермут. Легран взял две бутылки. Сидел в электричке и готовился – вспоминал свежие анекдоты и смешные случаи из жизни, чтоб понравиться девчонкам. Очаровать, обаять, соблазнить…
Лифт у Сезама работал, слава богу, а то на шестой этаж с потолками четыре метра – это как на десятый в нормальном доме. Зато дверной звонок не отзывался. Легран постучал. Сезам крикнул: «Открыто».
Легран, как вошел в прихожую, сразу начал громко что-то смешное говорить Сезаму – чтоб девушки услышали и начали очаровываться. Но Сезам сидел один в своей «библиотеке-курительной», она же кабинет. Был в мятых трениках и листал бумаги. Пробурчал:
- Прости, тут надо один документик досмотреть.
Поднял голову на Леграна:
- Да, а вот эта Тамара не придет. Не смогла. Куда-то в загород усвистала.
Так и сказал: «в загород». Нарочно, наверное.
Легран пожалел, что не позвонил со станции. Получается, что зря мотался.
- Но ты не кисни, – бормотал Сезам, карандашом черкая в бумагах. – Не журысь, хлопчику, все нормалевич-нормальзон. Дай пять минут буквально… И поедем.
- Куда?
- Как это куда? За Маринкой, куда-куда!

У Сезама была машина, кстати говоря. «Жигуль» второй модели.
***
Эта Маринка встретила их в халатике. Видно, она совсем не торопилась с ними ехать. Легран опять затуманился и разозлился: сначала Сезам наобещал, потом одна из двух не пришла, потом за другой пришлось ехать полчаса, а она еще не собралась.
Сезам, напротив, был бодр и весел. Он сказал:
- Мадам! Permettez-moi de vous présenter mon ami monsieur Legrand!
Она протянула руку и сказала:
- Хау ду ю ду! Ой, в смысле бонжур!
Она на самом деле подумала, что он Легран, иностранец, француз!

Легран поклонился и прикоснулся губами к ее руке.
- Мерси! – улыбнулась она.
Сезам захохотал.
- Месье Легран, или по-нашему, Лёня Гранильщиков! Ле Гран, понятно?
- Ну ты хохмач! – засмеялась она. – А я, как дура, поверила! Здрасте, Леонид! Марина меня зовут.
- Очень приятно. А я просто Лёня и на «ты»
- Нет уж пардон-пардон! – она всё смеялась. – Первое слово дороже второго! Всё! Будешь у меня месье Легран! – и чмокнула Лёню в щеку. – Сейчас, ребята, пять минут…
Она в кухне гладила платье – легонькое, летнее, светлого брезентового цвета, тогда была такая мода. На платье было много кармашков, клапанов и отворотов, и она их проглаживала подробно и тщательно, побрызгивая водой из специальной бутылки с дырчатой пробкой. Легран даже разозлился: ну, сколько можно! Тут пять минут, там пять минут. Опять подумал, что вся его жизнь – серия сплошных неудач, провалов и проколов, мелких и средних. Крупной неудачи не было, потому что крупного дела в его жизни не было тоже.
А она спокойно болтала с Сезамом, жаловалась, что сегодня был дико тяжелый день на работе. Легран испугался: вот сейчас она скажет, что устала и не поедет. Или ей кто-то вдруг позвонит – и облом.
Но нет. Она сняла платье с гладильной доски, выключила утюг и пошла в комнату переодеваться.
Легран тихонько спросил у Сезама, сколько ей лет. «Лет сорок», – сказал Сезам. Легран слегка оробел: ему-то было двадцать девять. Но выглядела она просто чудесно. Небольшого роста, очень стройная, даже сквозь халат понятно. А когда она, наконец, вышла уже одетая и чуть подкрашенная – просто как статуэтка. Чудеса.
***
Сидели у Сезама в его так называемой «гостиной», в низких креслах с деревянными подлокотниками – рухлядь, оставленная соседями. От истертой обивки пахло старой пылью. Пили вермут, разбавляли его газировкой, закусывали конфетами и яблоками. Легран выложил все припасенные анекдоты, шутки, байки и даже сценки: он умел рассказывать «в лицах». Особенно про Брежнева. «Дорохые товарыщщы, друззя!» Все хохотали. Марина прямо закатывалась от смеха.
- Серенький, всё! – вдруг сказала она Сезаму. – Всё, считай, что я с тобой в ссоре! Я на тебя обиделась! Потому что ты от меня прятал своего друга! Такого человека!
Она сбросила босоножку и пальчиками с красными ноготками пощекотала Леграну колено.
- Друзья! – сказал Сезам. – Продолжим разговор в спальне!
Она ушла в ванную, а Сезам с Леграном пошли стелить постель. Легран спросил:
- Какая у нас, так сказать, формула боя?
- То есть? – Сезам встряхивал свежую простынку, надевал свежую наволочку, молодец какой. – Не понял.
- В смысле, ты сначала, я потом? Или как? Я тебя в той комнате подожду, да?
- Вместе, вместе! – засмеялся Сезам. – All together, boys and girls!
***
Чего тут говорить и описывать? Классно. Супер. Как на картинках, и даже лучше. Потому что в реальности, по-настоящему. Легран предавался наслаждениям на полную катушку, мельком вспоминая Светочку – причем Светочку в обеих ипостасях. Ту, давнюю, досвадебную, горячую и неустанную – и вот эту, постную и издевательскую. Светочка мелькала где-то сбоку его мыслей – а так-то он только жалел, что скоро утро, и всё закончится. Рядом пыхтел Сезам, у него было жилистое мускулистое тело, и было приятно смотреть, как он обнимает Марину. Как они вместе ее обнимают. Легран сильно жмурился, а потом резко открывал глаза, чтобы убедиться – это не сон, это на самом деле. Думал: как бы намекнуть Сезаму, что не худо бы повторить через недельку…
Потом они все вместе заснули.

Потом Легран проснулся. За окном было ярко. Он посмотрел на часы – четыре утра. Начало июля. Голубь громко ходил по подоконнику снаружи. Болела голова от вчерашнего вермута. Хотелось пить. Он хотел было повернуться, посмотреть на Марину и Сезама – но не мог шевельнуться, то ли от головной боли, то ли черт знает от чего. Вдруг его охватила тоска, раскаяние и стыд. Он почувствовал свою подлость и грязь, и жалкую, виноватую любовь к Светочке, и почему-то к сыну Коленьке – хотя Коленька-то к этому вообще не имел никакого отношения. Но так было тошно, что хотелось выкинуться на мостовую. Легран тихонько, не оборачиваясь, встал, подошел к раскрытому окну. Голубь шумно вспорхнул и улетел. Напротив был дом с лепными карнизами. По крыше шла кошка. Легран высунулся, посмотрел вниз. Асфальт был покрыт красивой сетью темных трещин. Стало еще тошнее. Если он сейчас покончит с собой, то принесет неприятности куче народу. Сезаму и Марине. Маме и папе. Светочке тоже, надо полагать. Допустим, она его не любит. Но – возня с похоронами, ужас. А главное – его сын будет без отца. Ну нет уж! Не дождетесь!
Легран сильно сплюнул вниз, и вдруг ему полегчало. Голова прошла, и тоска прошла тоже. «Все дело в отсутствии опыта! – сказал он сам себе. – Первый раз за четыре года гульнул, и пожалуйста, моральные страдания. А если бы раз в два месяца, все было бы нормально. Нормалявичус, как выражается наш друг Серж Замковецкий, он же Сезам».
Легран обернулся. Марина спала, красиво выпростав руку из-под легкого одеяла, и еще красивее высунув ногу по колено. А вот Сезама не было. Легран почуял запах табачного дыма откуда-то из глубины квартиры. Натянул трусы и вышел.
Сезам сидел в своем «кабинете», положив на колени папку, листал какие-то бумаги и черкал карандашом. Железный человек, потрясающе работящий.

- Привет! – он помахал рукой. – Ну как? Праздник удался? Понравилось? Скажешь дяде спасибо?
- Спасибо, – кивнул Легран. – Все супер! А кем она работает?
- Кто?
- Кто, кто! Марина вот эта!
- А тебе какая разница? Ну, судьей.
- Кем? – Легран не понял. – Кем-кем?
- Судьей, – сурово повторил Сезам.
- Что? – Легран как стоял, так и сел на табурет.
- Ну и что? – Сезам помотал головой, продолжая возиться со своими бумагами. – Что такого?
- Погоди, постой. Судья? Вот прямо в смысле «признать виновным и назначить наказание»? – Легран не мог поверить.
- Какая тебе разница? – недовольно буркнул Сезам. – Извини, мне завтра работу сдавать. Иди поспи. Иди, иди. Отоспись как следует, и нормалевич.
***
Легран вернулся. Лег на краешек кровати. Ему стало холодно. Он прикрылся одеялом, чуточку стащив его с Марины. Она пошевелилась и вдруг положила руку ему на грудь, а носом уткнулась ему в плечо, этак мило и доверчиво.

Ужас охватил Леграна.
Страх и трепет, мощный и какой-то философский. Экзистенциальный, как пишут в книгах. Но при этом – запредельный. Потусторонний. Ледяной. «Fantastic terrors never felt before», как в стихотворении Эдгара По «Ворон». Легран представил себе, что вот эта женщина, которая так жарко и радостно предавалась грешным утехам с двумя парнями лет на десять моложе нее; которая обнималась, целовалась и ласкалась, позволяла себя везде рассматривать и трогать; отдавалась, дрожала, стонала, визжала, и чего только не делала, не ведая стыда, барьеров и запретов – что вот эта женщина за полдня до этого, стоя в строгом костюме, строгим голосом кого-то приговаривала к трем, пяти, а может, и к десяти годам лишения свободы? Или, страшно подумать, к высшей мере наказания? Как такое может быть? Подсудимый, в наручниках, с трепетом и ужасом выдерживал ее краткую речь, надеясь в конце услышать если не «оправдать», если не «условно», то хотя бы короткий, легкий срок – а получал как обухом по голове, десять лет в колонии строгого режима… Или: «взять под стражу в зале суда!» Для подсудимого она была даже не Фемидой, а Немезидой, мстительницей, фурией, дьяволицей, олицетворением беспощадной мощи государства. А для него – она была просто искусной и сладко-бесстыдной любовницей. Но уже не просто! Ее карающая сила теперь светилась за каждым жестом, за этой красивой рукой, за этой смуглой гладкой ножкой, за этим носиком, которым она так наивно уткнулась ему в плечо.
Вдруг он почувствовал злое желание. Поднялся на локте, сдернул с нее одеяло, бесстыдно оглядел и огладил ее.
- Хочешь? – вполголоса спросила она, как будто и не спала. – Иди ко мне. Иди сюда, мой хороший, – и ласково обняла его.
Ему казалось, что он одновременно и мстит за осужденных ею, и вместе с тем погружается в теплое хранительное лоно Фемиды, Немезиды и всех трех Эринний…
***
- А вот к примеру, – говорил Легран в прихожей, прощаясь с Сезамом. – А вот к примеру, допустим-предположим, что я совершил преступление.
- Ты?
- Погоди! Предположим, я же сказал. И вот меня судят. А судья – она. Я имею право дать ей отвод? И объяснить, почему. Так и так, уважаемый суд…
Он нервно захихикал.
- Не понял, – сказал Сезам. – Ты про что?
- Ведь она же судья! – в отчаянии воскликнул Легран.
- Ах, да, да, да, – покивал Сезам, взял с подзеркальника сумку Марины, вытащил замшевый футляр, достал оттуда какую-то штучку на широкой ленте. Сунул в рот и пронзительно свистнул. У Леграна чуть уши не лопнули.
- Серенький!!! – раздался из комнаты крик Марины. – Совсем с ума?! Дай поспать!!!
- Судья, судья, – сказал Сезам, пряча свисток в футляр. – По волейболу. Республиканской категории.
Леграна пот прошиб. Он даже икнул. Невероятное, сказочное облегчение, просто камень с сердца в самом прямом смысле, дышать стало легче, но вместе с тем – очень обидное разочарование: все его ночные ужасы оказались чепухой.
- Точно? – переспросил он.
- А какая тебе разница? Всё, пока-привет. Звони-заходи!
***
Навстречу Леграну по дачной аллейке бежала соседка, Галина Ильинична.
- Лёня! – крикнула она и с размаху обняла его. – Лёнечка!
Что за нежности? Они вообще-то едва здоровались.
- Лёнечка – запричитала она. – Главное, Коленька жив! Жив твой мальчик. Светланочка сумела его в окно вытолкнуть. А сама не успела, – соседка всхлипнула. – Сгорел ваш дом… В четыре утра…
Легран тоже заплакал, обнимая соседку.
Но вдруг подумал, что Бог не мог так странно наказать его за то, что он изменил Светочке. Бог нашел бы способ покарать его лично.
- Не вижу логики, Галина Ильинична! – сказал он и проснулся.
***
Электричка как раз подъезжала к станции.
«Нормалевич, – думал Леня Гранильщиков, сойдя с электрички, шагая по еще прохладной дороге к дачному поселку и думая о Светочке с любовью и нежностью, но совершенно без вины и раскаяния. – Нормалявичус».
Драгунский

рассказ моего приятеля

ТРАГИЧЕСКАЯ ИСТОРИЯ ЛЮБВИ

За столом вдруг зашла речь о том, что у каждого хоть один раз, да случалось в жизни нечто ужасное, связанное именно с любовью. Предательство, разлука, обман, внезапное разочарование, жестокая интрига какой-то «третьей стороны»... Все соглашались, улыбались, но молчали.
Вдруг один мой приятель сказал:
- Смотрите, какая тут история вышла. Я вот в октябре в Швецию ездил, там со мной такое было…
- Ну, расскажи, расскажи! – тут же отозвались мы все.
- Была у нас в школе одна такая Нина, в восьмом классе. Я влюбился. Тихо вился вокруг нее. А она меня просто не замечала. Потому что я был робкий и хиловатый паренек. Ну, ладно. Нет – так нет. Забыли. А в девятом классе я вдруг неожиданно расцвел. Во-первых, как-то подрос и вытянулся. То есть заметно повзрослел; усы всерьез пошли! Начал бриться! Во-вторых, на городской олимпиаде по истории получил диплом, мне его директор пришел вручать, прямо в класс. А еще мне купили импортные бутсы на рубчатой подошве, с толстыми шнурками. И эта Нинка в меня влюбляется. Ходит рядышком, намекает насчет кино или в гости к ее подруге… Я рассмотрел ее как следует. На трезвую, так сказать, голову. В восьмом-то классе она была для меня богиня, предмет обожания, а сейчас вижу: не то. Прыщики на шее. Ногти короткие. Голова немытая. Маечка застиранная. Да и пардон, конечно, давайте, бейте меня все – но я был «мальчик из хорошей семьи». Бейте, бейте! У меня папа наконец получил полковника, стал ходить в не в сизой ушанке, а в серебристой папахе с кокардой. А мама стала заслуженной артисткой РСФСР! Вот так! Переехали в новую квартиру. А эта Нинка – не пойми кто. Живет в хрущевке, мама нянечка в больнице, папы вовсе никогда не было. Ну, пару раз поцеловались в подъезде, и всё, привет-пока. После девятого она ушла в медучилище. По маминым стопам. Так и пропала. С моих радаров, я имею в виду. Собственно говоря, я ее и не искал…
Он замолчал.
- Ну а дальше что? – спрашваем мы.
- А дальше… Хо-хо! А дальше просто с ума сойти. А дальше приезжаю я в Швецию, в Стокгольм и совершенно случайно попадаю в роскошнейший ресторан, «Агрикультур» называется. Дико дорогой, я бы сам ни за что не пошел, партнеры по переговорам пригласили. Хотели, как говорится, кинуть пафос. Сажусь, оглядываюсь и вдруг – батюшки! За соседним столиком – Нинка! Но теперь она ой-ой-ой, вся из себя! Холеная до невозможности, одета просто как не знаю кто, в ушах брильянты в два карата, на пальцах тоже, рядом с ней какая-то совсем молодая азиатка, типа филиппинка, секретарша-ассистентка, черт знает… И вот, значит, эта моя Ниночка неторопливо жует нечто малиново-желтое, запивает вином и что-то негромко своей секретарше говорит, а та, значит, в свой изящный молескин быстро записывает и кивает. От руки! Высшая степень конфиденциальности. Ни фига себе, думаю. Вот это да! Кто б мог подумать? Я просто ошалел. Смотрю на нее ну просто во все глаза! И она заметила, и тоже в упор на меня смотрит! Узнала!
Он откашлялся.
- Ну и что она? – стали спрашивать все. – Она-то что?
- Смотрит, понимаешь, и как будто глазами говорит мне: «Ну что, блин, мальчик из хорошей семьи? Съел? Выкусил?»
- А ты что?
- Да ничего. Пригляделся – все-таки нет. Не она…
Драгунский

заметки и выписки

КО ДНЮ ПИСАТЕЛЯ

Вчера, 3 марта, оказывается, был Всемирный День Писателя. В честь этого события хочу поделиться некоторыми заметками и выписками.
***
Один писатель сказал:
«Мне бы, например, было обидно, если бы меня читали только девушки».
А мне бы – ни капельки.
Наоборот, я был бы очень рад. Девушек больше. Девушки чувствуют тоньше. И потом, девушки заставят парней прочитать своего любимого автора. Ну, или парень сам поинтересуется – в кого это так впилась его девушка?
***
Писатель – это не старик, который пишет завещание!
Говорят, что Катаев своим рассказом «Уже написан Вертер» поставил крест на своей советскости. Ага. То есть небольшой текст о «плохих чекистах», написанный в возрасте 82-х лет, как бы денонсирует все советско-коммунистическое, написанное ранее?
Ну уж нет. Литература - не завещание, где последний вариант отменяет все предыдущие. Писатель отвечает за всё написанное им за всю его жизнь.
Или ни за что не отвечает! Мне так гораздо больше нравится.
***
Говорят: «Писатель должен писать, а не делать заявления».
В общем-то, верно. Лудильщик должен лудить, военный должен стрелять, и уж всякому ясно, чем должен заниматься юстировщик гироскопов.
Писатель – такая же профессия, как и все остальные. Сочинение романов или стихов не требует высказываться по любому поводу, а тем более – играть роль народного трибуна.
Но писательство (как и слесарное дело, как и военная служба) не дает никакого особого оправдания для тех, кто жмурится, затыкает себе уши и прикусывает язык.
Вдруг может наступить момент, когда горделивое «я занимаюсь литературой» будет слишком похоже на простонародное «а мы чо, а мы ничо» и даже на ледяное «я выполнял приказ».
***
«Должен ли писатель быть добрым?
Толстой и Достоевский были злые, Чехов натаскивал себя на доброту, Гоголь – бессердечнейший эгоцентрист. Один добрый человек – Короленко. Но зато он и прогадал как писатель».
(с) К.И. Чуковский, 1927
***
Если в России есть главный писатель, то должен быть и его заместитель. Я его нашел, нашего замглавписа. Это Чехов!
«Однажды он сказал:
- Поднимаюсь я как-то по главной лестнице московского Благородного собрания, а у зеркала, спиной ко мне, стоит Южин-Сумбатов, держит за пуговицу Потапенко и настойчиво, даже сквозь зубы, говорит ему: «Да пойми же ты, что ты теперь первый писатель в России!»... И вдруг видит в зеркале меня, краснеет и скороговоркой прибавляет, указывая на меня через плечо: “И он...”»
Еще:
«Однажды, читая газеты, он поднял лицо и, не спеша, без интонации, сказал:
- Все время так: Короленко и Чехов, Потапенко и Чехов, Горький и Чехов».
(с) И.А. Бунин, О Чехове.
Да и сейчас так: Достоевский и Чехов, Толстой и Чехов, даже Бунин и Чехов...
***
В 1980-е годы один писатель, написавший роман о заводской жизни, рассказывал, что ему позвонили из Союза писателей и сообщили:
- Поздравляем, вы теперь флагман рабочей темы!
- Кто-кто?
- Флагман рабочей темы в современной советской литературе, вас утвердили в ЦК КПСС, нам была телефонограмма.
- И что мне за это? Как насчет гонораров, переизданий?
- Не знаю… – растерялся человек на том конце провода.
- Что же, выходит, мой фрегат даром будет зарываться бушпритом в пенистые волны мещанства?
- Каким бушпритом?
- Ну, раз вы простых метафор не понимаете, то идите на...
И бросил трубку.
***
Один советский писатель написал повесть про молодого фотографа. Вот этот фотограф сидит на бульваре и ждет девушку. Свидание у них.
Итак:
«По аллее шла Зина. Издалека увидев ее, Сергей тут же вытащил свой аппарат».
***
У советских писателей в некрологах бывали вот какие определения:
член Литфонда; член Союза писателей; известный; выдающийся; крупнейший; великий. «Великими» были названы Горький и Шолохов. Еще «великими» были композитор Шостакович и скульптор Вучетич. Титул «крупнейший» перестал употребляться еще в 1930-е.
Бывали прибавки: известный писатель и общественный деятель. Выдающийся писатель и борец за мир. «Членом Литфонда» умер Пастернак. «Выдающимся советским писателем и борцом за мир» – Корнейчук.
Важно еще было, где публиковался некролог. Кто-то сказал Михаилу Светлову:
- Смотри, такой-то был в полном порядке, а умер как-то незаметно, в «Вечерке».
Светлов ответил:
- Ну, ты-то, старик, умрешь как минимум в «Известиях».
Пушкин, кстати, умер всего лишь в «Русском Инвалиде». Зато там было написано «Солнце нашей поэзии закатилось». За это цензор и издатель получили по шапке.
***
У одного писателя умерла жена.
Тоже писательница, кстати, но это не так важно. Писатель страшно горевал. Просто, можно сказать, впал в самую настоящую депрессию. Почти ничего не ел, лежал на диване лицом к стенке, на все уговоры отвечал рыданиями. В общем, таял на глазах, время от времени поговаривая о самоубийстве. Дело происходило на глазах его родных и близких, и они очень боялись за него, поскольку жили с ним в одной квартире: жизнь тогда такая была
вроде отдельная трехкомнатная квартира, а живут там человек пять самое маленькое. Месяц прошел. Родные и близкие очень измучились. Тем более что писатель перестал бриться и стричься, и с каждым днем выглядел все страшнее.
Наконец, к нему позвали парикмахера. Это был знаменитый Моисей Маргулис, работавший в Доме Литераторов, герой многочисленных баек и анекдотов.
Маргулис пришел и стал уговаривать безутешного вдовца побриться и подстричься, приводя разные примеры, в том числе из военной жизни. Бойцы, дескать, в окопах, под обстрелом, и то брились! Короче, уговорил. Окутал простынкой, взбил пену. И вот, когда процедура закончилась, Маргулис поднес ему зеркало. Тот скорбно взглянул на свое отражение и сказал слабым стонущим голосом:
- Моисей Михайлович... Вы забыли... Подбрить левый висок... Вот здесь...
Маргулис подбрил ему левый висок, собрал свои инструменты, вышел из комнаты и шепнул родным и близким:
- Жить будет!
***
«Это ужас, сколько развелось теперь писателей, это просто ужас! – сказал граф Лев Николаевич Толстой. – И как мало имеющих право писать! Я не говорю о вас, я не читал ваших вещей, но я не понимаю, зачем так много пишут!
- Что меня касается, – ответил я, – то, может быть, я и очень плохо пишу, но если, несмотря на то, мои вещи принимаются и печатаются, значит, они хоть куда-нибудь, хоть для чего-то пригодны.
- Да как же не принимать и не печатать, – возражал граф, – когда теперь даже о всяких пустяках удивительно хорошо пишут! Как ловко теперь барыни пишут! Множество барынь пишет теперь. До чего развита в наше время техника – уму непостижимо! У Достоевского никогда такой техники не было, какая теперь у барынь. И до чего длинно пишут… Ужас! Как начнут писать какую-нибудь вещь, так могут ее до бесконечности писать».
(с) Алексей Мошин* (1901)
___
*страшно подумать, но я был знаком с его сыном, знаменитым (сербским) палеографом Владимиром Алексеевичем Мошиным.
Драгунский

рассказ случайного соседа

ФАМИЛИЯ

- Лет пять назад у меня был забавный разговор со случайным соседом по столику в одном павильоне на водах, – рассказывал Николай Петрович. – После второго стакана теплой сернистой водицы этот сосед поведал мне, что приехал слегка собрать себя в горсть – так он выразился – после одного долгого, сложного, изматывающего, но в итоге всё же успешного судебного дела. По словам его и особенно по тону я понял: он хочет, чтоб я его порасспросил хорошенько, то есть сочувственно и неторопливо. Так вот. Сказавши, что мне тоже случалось проходить через жернова юстиции, я спросил, что это был за процесс и с кем он судился – ежели, конечно, он желает рассказать хотя бы вкратце.
- Ну и что там было, если вкратце? – я понял, что теперь настала моя очередь расспрашивать.
- Вкратце! – засмеялся Николай Петрович. – Рассказ занял едва ли не два часа: он уселся поудобнее и начал, как говорится, «с яиц Леды». Рассказал, что вырос в хорошем русском городе. Губернском, то есть областном. В небогатой, но вполне обеспеченной семье. Любящая мать, добрая бабушка, и дед, который скончался, когда моему визави было всего четыре года, так что в его памяти реальный дедушка до полного неразличения смешался с фотографией, висевшей над комодом, застланным кружевной салфеткой, на которой стояла вазочка с иммортелями.
***
Николай Петрович тоже был моим случайным соседом по столику – но уже совсем в другом курортном городе, на другой санаторской веранде.
***
- С чем, с чем вазочка? – переспросил я.
- С иммортелями. Это цветы, засушенные, желтые, – объяснил Николай Петрович и продолжал: – Вот такие трогательные и отчасти старорежимные подробности сообщил мне этот внезапный собеседник. В санатории люди делаются разговорчивы, почти как в поезде в старое время.
- Кстати, он был стар, этот ваш собеседник?
- Бог с вами! Это я стар. Возможно, это я так вспоминаю. Скорее всего, слово «иммортели» он и не произносил, сказал просто – «с сухими цветами». Про эти цветы была какая-то история. Дедушка их подарил бабушке незадолго до своей смерти, а она их засушила и поставила в высокую синюю вазочку перед его портретом – так он это описывал. Да, он был заметно сентиментален. Но, повторяю, совсем не стар. Даже скорее молод. Уж во всяком случае моложе меня. Слегка за сорок. Совсем один.
С женою он развелся еще в ранней молодости. Рассказал, это был студенческий брак, влечение молодых горячих тел, которые только что выскочили из-под родительских крылышек; детей не было. Второй брак был тоже краток и неудачен – даже не дотащились до регистрации: сошлись, съехались, и через полгода расстались; то есть это был не брак, а попытка брака. После чего он оставил эти, как он выразился, затеи. Братьев и сестер не было тоже – ни родных, ни двоюродных.
Что же касается отца, то о нем в семье вообще не заходила речь. Когда мальчик был совсем маленьким, мама плела ему привычные небылицы про папу, который был военный разведчик, потому и фотографий нет. Военная тайна! И погиб где-то то далеко, то ли в Анголе, то ли в Афганистане – в какой-то горячей точке, как говорят у вас в России.
***
Именно «у вас в России» – так сказал Николай Петрович.
Он был эмигрант в третьем поколении: его дед, дворянин хорошего, старинного, чуть ли не княжеского рода, уехал в Швецию в сентябре семнадцатого, не питая никаких иллюзий насчет «музыки революции», которой упивались многие вроде бы неглупые люди. Уплыл на парусном катере за три николаевских червонца – через маленький, менее пятидесяти верст, пролив, отделявший от Швеции Аландские острова, которые тогда, вместе со всею Финляндией, еще формально принадлежали России. Вместе с ним родину покинула его беременная жена. В феврале восемнадцатого у них родился сын Петя – который, в свою очередь, в конце сороковых стал отцом Николая Петровича.
***
- Ну, а когда мальчик подрос, – продолжал Николай Петрович рассказывать о рассказе своего случайного собеседника, – когда он подрос, то история героически погибшего папы как-то сама собой утонула в молчании. Мальчик понял, что мама его обманывала; мама поняла, что мальчик все понял – и они к этому более не возвращались.
Мама умерла раньше бабушки. Потому что смертельно устала от своей доброты.
- Это он сам так красиво выразился? – спросил я Николая Петровича.
- Представьте себе, да. Вернее, не он, а его бабушка. Бабушка сказала: «Бедная, она устала от своей доброты». Наверное, это было правдой. Мама была добра ко всем: к прохожим, к подругам, к собакам и кошкам. К птичкам на балконе, и к соседям сверху, от которых падали окурки в птичью кормушку. Мама всегда улыбалась, всем улыбалась, кивала, говорила «да, да, ничего, что вы, что вы, мне даже приятно!», никогда не сердилась, не обижалась, всегда всех понимала и оправдывала.
Мама была очень красивая, с тонким нежным лицом, но потом стала будто восковая; ее добрая улыбка застывала и становилась страшной. Мальчик боялся, когда мама так мертво улыбалась. Боялся за маму – и не напрасно: однажды вечером она прилегла на диван у телевизора, а когда он вошел в комнату из кухни, у нее в открытых глазах бессмысленно отражался потолок. Вот тогда-то бабушка и сказала: «Танечка, бедняжка, устала от своей доброты», и непонятно было, восторгается она дочкиной добротой или жалостливо презирает ее.
- Долго ли, коротко ли, – продолжал свой пересказ Николай Петрович, – но, разбирая мамины сумочки, портмоне и шкатулки, мальчик нашел фотографию обаятельного мужчины средних лет. Вальяжный, даже красивый, с веселыми глазами из-под кудрявой пряди, упавшей на лоб, всей своей фигурой очень артистичный – он был сфотографирован сидя на диване, положив ногу на ногу и привольно отставив в сторону руку с папиросой. Но главное – он был поразительно похож на мальчика! Настолько похож, что мальчик даже вздрогнул. Хотя он был к тому времени уже вовсе не мальчик, он был уже выпускник местного инженерно-какого-то института. Тем яснее было видно сходство. Потому что они – тогдашний человек на фото и нынешний юноша – были ровесниками. Вы поняли, что я имею в виду? – уточнил Николай Петрович.
- Понял прекрасно, – сказал я. – Этот ваш собеседник был в том же возрасте, что и тип на фото, так?
- Так, так, – покивал тот. – Итак. Бабушка молчала, хороших подруг у мамы не было, так что спросить было не у кого. Потом бабушка скончалась, но он все продолжал искать. Это было очень трудно, невозможно трудно. Даже в таком сравнительно небольшом городе. Ну что значит в небольшом? В этом городе населения более полумиллиона человек.
- А вы знаете, что это за город? – спросил я.
- Разумеется! Он мне сказал.
- Ну и? – мне стало любопытно.
- Ах, да какая разница! – взмахнул рукою Николай Петрович. – Я о другом! Я о том, как трудно искать человека по фотографии. Все равно что в старое время, в «доцифровую», так сказать, эпоху – искать человека в телефонном справочнике, имея только его номер телефона. Кстати говоря, все попытки забить фото в Гугл ни к чему не привели: очевидно, этот импозантный красавец не был прямо такой уж знаменитостью.
***
Дурацкая история, думал я. – Впрочем, каждый по-своему с ума сходит. И мой сегодняшний визави, и тот человек, о котором он с таким странным интересом рассказывает.
Меж тем Николай Петрович продолжал:
***
- Но в конце концов он его нашел. Выяснил его фамилию. Белорецкий! Ах, Белорецкий! Он повторял это слово, смаковал его, как знаток смакует драгоценное вино, как ребенок медленно ест редкое лакомство, стараясь продлить удовольствие. Сам Белорецкий! Да, это был житель их города. Скончавшийся всего два года назад, ах, какое несчастье, они же могли встретиться, поговорить, вот ведь злая судьба. Кстати говоря, – уточнил Николай Петрович, – он так и не сказал, чем его покойный папаша занимался. Ну, я и не расспрашивал.
- Хотя это интереснее всего, – сказал я.
- Мне было не до расспросов!  – воскликнул Николай Петрович. – Я проглотил язык, я сделал покерное лицо, когда он воскликнул «Белорецкий». Потому что это моя фамилия! Потому что я тоже Белорецкий, или он тоже, какая разница, хотя ни я, ни мои родные никогда не жили в том городе, откуда он родом.
Однако теперь ему предстояло доказать себе и, главное, родственникам покойного отца, что он настоящий Белорецкий. В конце концов он добился своего. Нашел свидетелей, предоставил анализы, прошел несколько судов, и самое главное – подписал отказ от всех имущественных требований, от всяких посягательств на наследство. Ему нужна была только фамилия. Фамилия и только. Некий парадоксальный статус: «законный незаконный сын». Но с фамилией! Чтоб Белорецкий! Он этого добился.
- Рад за него, – сказал я.
***
Мне, честно говоря, уже слегка наскучил этот рассказ.
Да и вообще была пора идти.
***
- Ну и вот и хорошо, – вздохнул Николай Петрович. – Он распрощался со мною, я крепко пожал ему руку, поздравил с этой, так сказать, победой в жизненной битве.
- Хорошая история, – и я взялся за ручки кресла. – Спасибо!
- Погодите! – он поднял палец. – Дайте досказать. Лет пять назад я приехал в Россию по делам фирмы, в которой я иногда консультирую. Как раз в тот самый город, какое совпадение! И решил разузнать, кто же этот прекрасный господин Белорецкий, незаконный отец моего давнего случайного собеседника.
- Я весь в нетерпении! – улыбнулся я в ответ.
- Но странное дело, – сказал Николай Петрович. – Никто его не знал. Почти никто. Я-то сначала думал, что это какая-то пускай местная, но знаменитость! Или какой-то местный магнат. Так сказать, grand seigneur губернского уровня. Но нет. Но мне стало интересно, и я предпринял усилия… Он оказался всего лишь режиссер детского театра. Причем не главный. Один из режиссеров. Правда, красавец. Но более ничего. Его постановки особого успеха не имели. Но уж зато красавец! Великий бабник городского масштаба, тем и знаменит. Тоже мне, папаша! Но мой собеседник, этот мой новообретенный Белорецкий – был счастлив. Ему казалось, что он выиграл важнейшую ставку.
- Зачем ему это было надо? – спросил я.
- Вы неважный психолог! – парировал Николай Петрович. – Но я вам объясню безо всякого Фройда. Безо всякого «Familienroman der Neurotiker». Каждому человеку нужна родословная. Первоначальная точка опоры. Хотя бы кочка на плоской равнине жизни, куда можно поставить ногу, чтобы оттолкнуться и бежать дальше… Вы понимаете? Он нашел этот уступ, этот упор! – Николай Петрович даже постучал ногой по каменному полу веранды, где мы сидели. – Теперь он счастлив! Нет, вы понимаете?
- Понимаю. Теперь осталось понять, откуда у него эта княжеская фамилия?
- Княжеская? – засмеялся Николай Петрович. – Никаких князей Белорецких в природе нет и не было. Есть город Белорецк, двести верст от Уфы. Мы оттуда. Мой прадедушка Кирилл Макарович Кошкин, служил в полку, где был у него однофамилец. Посему и стали его звать Кошкин-Белорецкий. Двойная фамилия и к деду перешла, а уж в Европе двадцатых годов, особливо в Германии, когда кругом такая инфляция, купить княжеский, так сказать, сертификат – плевое дело!
- Но вы ведь все равно дворянин? – глупо спросил я.
- А вы-с, милостивый государь? – и Николай Петрович поднял брови, изображая нечто вроде сословной спеси.
- Никак нет-с.
- Вот и славно. А вот и самое забавное: настоящая, то есть прежняя фамилия моего знакомца, была, как ни смешно, тоже Кошкин.
- Вы родственники?
- Не думаю, – сказал Николай Петрович, вставая и озираясь, глядя на променад над узкой мелкой рекой и ряды разноцветных отелей на том берегу. – Нет, не думаю. Велика Россия, и много Кошкиных гуляет по ее задворкам.
Драгунский

как богата наша жизнь!

ПРОДАВЕЦ СЧАСТЬЯ

Эта история случилась лет десять тому назад. Главного ее героя уже давно с нами нет, так что теперь можно рассказывать.
Жил да был в Москве художник Николай Сергеевич Н. Когда мы с ним впервые познакомились – точнее и честнее говоря, когда я ему был представлен – он был уже в летах. Ему было то ли к семидесяти, то ли уже за семьдесят, а я был моложе его лет на двадцать самое маленькое. У него была весьма солидная творческая биография – официальный Суриковский институт и тайное ученичество у Фалька, искания и взлеты, дружба с великими мастерами. Премии, выставки, опалы и фаворы, картины в Третьяковке и в Русском музее, альбомы репродукций, книга его собственных воспоминаний, и даже две монографии о его творчестве, написанные известными искусствоведами.
Всякий мало-мальски тертый человек, если видел Николая Сергеевича хотя бы издали, тут же понимал, что это – художник. Рослый и чуть грузноватый, с густыми, несмотря на годы, седыми волосами, с короткой энергичной бородкой, с ясными и цепкими голубыми глазами под темными бровями. Одевался он всегда в темно-серый длинный пиджак, чуть похожий на сюртук, всегда носил светлые брюки – летом фланелевые, а зимой – из плотного сукна. В довершение образа – яркая клетчатая жилетка, непременно белая сорочка и фуляр на шее вместо галстука. Разумеется, перстень с зеленым камнем. Конечно же, тяжелая гнутая трубка с серебряным кольцом на мундштуке. И в правой руке – толстая узорчатая трость с роговой рукоятью. Он был очень похож на свой автопортрет, который как раз и висел в Третьяковке; правда, там он был гораздо моложе, черноволос и кудряв, но жилетка в клеточку, трубка и яшмовый перстень – на месте.
А рядом с ним – именно в тот раз, когда меня ему представили на каком-то фуршете-банкете-вернисаже (убей бог, не помню точно, где – но время помню, было это в самом начале 2000-х) – так вот, рядом с ним была совсем юная женщина. Чуть было не сказал – девушка, даже девочка. Но какая девочка! У нее на пальце было обручальное кольцо, и у него тоже, и она говорила ему «Коля». «Коля, хочешь, я тебе принесу шашлычок из лосося?» – а он соглашался кивком.
Я даже внутренне вздохнул.
Что ж поделать! Как сказало наше всё – «Не только первый пух ланит да русы кудри молодые, порой и старца строгой вид, рубцы чела, власы седые в воображенье красоты влагают страстные мечты». Ну просто Мария и Мазепа из поэмы «Полтава»! Тем более что Николай Сергеевич был здорово похож на Мазепу из иллюстраций к помянутой поэме, разве только длинных усов не было.
А сама Мария (кстати, звали ее именно Маша!) была очень хороша собой, но чуть скованна какой-то будто бы провинциальной робостью. Она все время опускала голову, тушевалась и, казалось, хотела спрятаться за тяжелой и надменной фигурой ее немолодого – да уж скажем прямо: престарелого мужа. Зато одета она была очень модно и дорого. «Оно и понятно, – подумал я. – Старик наряжает свою куколку». Что же касается ее застенчивости, то Николай Сергеевич, казалось, хочет сделать ее более смелой и раскованной. Со мной он ее знакомил очень тщательно: узнав, кто я и откуда, он тут же пересказал это своей Маше, прибавив: «Рекомендую, рекомендую!». А потом я видел, как он водил ее по залу от одной компании к другой, знакомил со своими приятелями, ей целовали ручку, хохотали, и она начинала смеяться тоже – это я наблюдал уже издалека.

Короче говоря, я составил твердое представление о семейной жизни Николая Сергеевича, тем более что мне тут же рассказали, что его жена, известный художественный критик, скончалась лет пять назад, а их единственный сын почти что в отцы годится новой жене своего папаши.
«О, как богата, как разнообразна наша русская жизнь!» – думал я словами химика Ярцева; был такой персонаж в повести Чехова «Три года».
***
Прошло несколько лет, в течение которых я несколько раз встречал Николая Сергеевича и его Машу, всё сильнее расцветавшую и хорошевшую – как вдруг увидел на очередном фуршете-вернисаже, что он обнимает за плечо уже совсем другую женщину. Тоже очень молодую и прекрасную, тоже дорого и модно одетую – но не ту, что прежде. Впрочем, сначала, глядя издалека, я подумал, что его Маша покрасила волосы и сменила прическу – но Николай Сергеевич рассеял мои заблуждения. Узнав меня, он по-стариковски просто поманил меня рукой и представил своей спутнице: «Знакомься, Лиза…» – рассказал ей, кто я и что я, и, обратившись ко мне, пояснил: «Елизавета, моя жена, искусствовед». И посмотрел мне в глаза добрым и выразительным взглядом; я всё понял.
Через некоторое время в разговоре со своим приятелем я вспомнил эту встречу и сказал:
- Во дает Николай Сергеевич! Особенно в его возрасте. Сколько ему?
- Тридцать первого года.
- Ого! – я щелкнул пальцами. – Престарелый Казанова! Синяя Борода!
Тогда был 2008-й, кажется год. Вот и считайте.
- Старый альфонс! – вдруг сказал мой приятель.
- Что? – я ничего не понял.
- Неважно! – сказал он и поспешно перевел разговор на другую тему. Я не стал его расспрашивать.
Но разговор этот я запомнил.
***
Примерно через полгода, ожидая одну свою знакомую на набережной около Дома Художников, гуляя вдоль бесконечных рядов вроде бы приличных, но на самом деле ужасных картинок, я вдруг увидел высокого седого красавца-старика с резной тростью, дымящейся трубкой и в длинном темно-сером пиджаке.
Я подошел к нему, он меня узнал, пожал руку, и с ходу стал вещать что-то очень умное и про искусство. Точнее, про картинки, выставленные на продажу.

- Вот гляньте, – говорил он, своей тростью указывая на пейзаж с рекой и соснами. – Мастерство есть? Безусловно. Лиризм? Авторский взгляд? Все на месте. А мазок? Какой хороший мазок… Светотень вполне достойная… Колористическое единство соблюдено, это самое главное… Вроде все на месте. А что не так? Что не так, я вас спрашиваю? – и сам ответил на свой вопрос: – Дата создания! – и расхохотался. – Вот если бы эта картинка была написана лет этак полтораста, или даже сто двадцать лет тому назад, она бы украсила любой музей! Уж какой-нибудь областной художественный – точно! А будучи созданной в 2010 году, это не более чем ремесленная поделка…
- Не обижайте автора! – я взял старика за рукав и отвел в сторону.

- А что худого быть крепким ремесленником? – Николай Сергеевич пожал плечами. – Купят! И на стенку повесят. Не защищайте этого парня, он в защите не нуждается, он сознательно делает то, что делает.
- А вот я, – соврал я, – не так давно защищал вас, дорогой Николай Сергеевич. От одного весьма странного обвинения скорее морального толка.
- Любопытно-с!
- Некий наш общий знакомый, уж позвольте мне не называть его имени, сказал мне, что вы…
- Что я что? Срисовал у Тышлера своих «Комедиантов»? Настучал в шестьдесят третьем году на Юру Малютина, что он ведет подпольную студию? Жену свел в могилу? Еще! Еще!
- Нет, – сказал я. – Еще смешнее.
- Давайте, я слушаю!
- Полнейший абсурд. Он сказал, что вы – альфонс.
Старик захохотал. Потом посерьезнел:
- Любопытно узнать контекст.
- Пожалуйста. Я сказал, что вы Казанова или Синяя Борода. Вы ведь часто меняете молодых жен. А в ответ я услышал: «Он никакой не Казанова, он альфонс». Я чуть со стула не упал. Едва в драку не полез, так за вас обиделся! – снова приврал я.
Потому что уж очень сильно мне хотелось узнать, в чем там дело.
- Но ведь не полезли, в драку-то? – улыбнулся старик. – Вот и хорошо. Оно того не стоит. Тем более что я, в сущности, никакой не альфонс. Хотя внешняя схожесть, быть может…
Он задумался.
- Кто же вы? – настаивал я.
- Продавец счастья.
***
Мы отошли от прилавков с картинами и стояли у парапета набережной.
- Представляете себе, – говорил Николай Сергеевич, – живет где-то в провинции девушка. Молодая, способная, и, что немаловажно, из весьма и весьма обеспеченной семьи. Из богатой семьи, скажем уж прямо. Художница, как моя Маша. Или, как моя Лиза, искусствовед. Хочет завоевать столицу. А в столице у нее нет ничего – в наших кругах, я имею в виду. Ни знакомств, ни связей. И вот тут появляюсь я. Продавец счастья, то есть счастья в нынешнем понимании. Продавец удачи и успеха. То есть – связей и знакомств. Продавец вхожести в лучшие дома и гостиные. В тесные кружки единомышленников! Продавец интимной дружбы с журналистами, критиками, галеристами и музейщиками. Не просто продавец, а проводник, спутник, рекомендатель, больше того – муж! Такой знаменитый муж, как я! Да будь она просто дочка хоть какого олигарха или губернатора – она здесь все равно чужая. Не будет же она ходить, доставая из сумочки пачки долларов и распихивая нужным людям? Она ведь не знает, кто ей нужен. Да и не возьмут невесть от кого. Или хуже – возьмут и обманут. А ежели она со мной – другое дело.
- И все это вы им даете, так сказать, за красоту и молодость?
- Бог мой! – он посмотрел на меня с некоторой жалостью. – Немолодой человек, а такие глупости несёте, извините.
- А за что тогда? Что они вам взамен?
- С тех пор, как древние финикийцы изобрели деньги, ваш вопрос лишен смысла.
- Деньги?
- Да. Много денег. Побыть моей женой два-три года, получить этакий, что ли, бессрочный паспорт соответствия, этакий пропуск во все круги и кружочки – это дорого. Очень дорого! Но надежно. А деньги мне нужны. На жизнь, на уборщицу, на сына. Сын у меня полный обалдуй, к сожалению.
Он замолчал, добродушно глядя на меня сверху вниз; он был хорошего роста, я же говорил.
- Послушайте – мне вдруг захотелось проломить эту броню циничного самодовольства. – Послушайте, Николай Сергеевич… У вас их много?
- Не очень. Лиза третья, но мы скоро разводимся. Думаю, еще двух введу, так сказать, в круги… А потом, на прощанье, женюсь на самой богатой. И с нее сдеру вообще сумасшедшие деньги, чтоб сына обеспечить. Потому что она останется моей вдовой! Вы понимаете, сколько это стоит? – он подмигнул.
- Погодите, – настаивал я. – Вы никогда ни в одну из них не влюблялись? Вот так, вдруг, неожиданно? Молодая, красивая, тонкая, умная, нежная – а?
- Какой вы забавный!
- Кстати, а вы с ними…
- Бог с вами. Мне уже скоро восемьдесят! Хотя спим мы в одной кровати. Иногда даже чуточку… Самую-самую чуточку… Впрочем, стоп! Что-то я говорю много лишнего. Это старческое! – усмехнулся он. – А насчет влюбляться… У меня была всего одна настоящая любовь. Мне хватило. Это было очень давно. Страшно вспомнить.
***
У него вдруг потемнело лицо, и он, глядя не на меня, а на воду Москвы-реки, с усилием проговорил:

- Сорок пятый год. Маленький немецкий городок. Я прибыл туда на три дня раньше наших. Разведзадание. Я в немецкой форме. Красавец-офицер. И девушка, одна в брошенном доме. Красивая, как Лорелея. «Ihr goldnes Geschmeide blitzet, sie kämmt ihr goldenes Haar» - негромко продекламировал он пару строк из Гейне. – Мы были вместе три дня. Всего три дня. Целых три дня божественной, потрясающей, убийственной любви. На четвертое утро просыпаюсь от грохота и шума: наши ночью пришли. Наши ворвались в дом и уже ее лапают. А я на втором этаже, со шмайссером.
- И что? – спросил я.
- Закричал по-русски: «Отставить! Разведгруппа энской дивизии!», и из шмайссера пристрелил свою Лорелею… С тех пор, знаете ли, у меня насчет влюбляться как-то не получается, извините…
Он отвернулся и пошел вдаль по набережной, опираясь на резную трость, овеваемый дымом из большой гнутой трубки. Высокий, седой, трагически одинокий.
***
Я чуть не прослезился. Но тут же вспомнил, что он – тридцать первого года рождения. Значит, в сорок пятом ему было четырнадать лет. Тьфу! Старый врун.
А вдруг насчет «продавца счастья» он тоже наврал? Нет, это вряд ли. Хотя черт его знает. И вообще, что всё это значит?
Что это доказывает и показывает?
Как говорил химик Ярцев из чеховской повести: «Это только показывает лишний раз, как богата, как разнообразна наша русская жизнь!»
Оно и верно.
Драгунский

исторический роман

ПАЛАЧ И ЕГО ЖЕНА

«Еще минуточку, господин палач, еще минуточку!» – эти слова несчастной Жанны Дюбарри своими ушами услышала юная Аннет Пуатье де Кресси, баронесса Болленберг, восьмого декабря 1793 года. Она пришла на Площадь Революции посмотреть, как казнят врагов народа. Двое плечистых слуг помогли ей протиснуться к самому эшафоту. Она сама была аристократкой, но ничего и никого не боялась. Ее молодой муж, гессенский барон Анри, то есть Генрих фон Болленберг, был сначала на службе французского короля, командовал полком, но потом – по его собственным словам – «умом и сердцем принял Революцию» – и привел свой полк под сине-красный флаг, и сейчас командовал «полубригадой», как это нынче называлось.
Они поженились уже после этого.

Наследница старинной фамилии красавица Аннет всей душой полюбила высокого сероглазого немца – наверное, так же искренне и безоглядно, как он вдруг полюбил Революцию. Но, признавалась она сама себе, в этой любви было что-то от желания спастись, скрыться за широкой спиной республиканского полковника, члена всех и всяческих Секций, Конвентов и Комитетов – Аннет не разбиралась, что это такое, но знала точно, что в обиду ее не дадут.
На площади она стояла так близко, что услышала эти слова величайшей потаскухи Франции, непревзойденной искусницы, поднявшей любовный дух постаревшего Луи XV, переспавшей со всем двором и даже, говорят, побывавшей в постели главного палача Сансона, ассистенты которого сейчас укладывали ее на гильотину. 
- Еще минуточку, господин палач, еще одну минуточку…
Аннет вгляделась в суровое носатое лицо Сансона. Ей показалось, что палач вдруг стал похож на профессора философии, которому студент задал неожиданно трудный вопрос, и мэтр задумался, ища точный и вместе с тем остроумный ответ.
«Как глупо! – подумала Аннет. - Что значит эта минуточка? Или две, или даже пять?».
Тень размышления пробежала по лицу Сансона, он сдержал вздох, отпустил шнур гильотины и тут уже вздохнул свободно.
Толпа радостно взревела. Сансон взял голову Дюбарри за кудри у висков, стряхнул кровь прямо себе на кожаный фартук – и показал толпе, как будто посветил фонарем в полумраке. Сотни платков и каких-то лоскутьев протянулись к эшафоту. Сансон небрежно побрызгал кровью туда-сюда, а потом кинул голову в большой плетеный короб, куда его помощники уже перетащили тело Жанны.
«Очень глупо!» - сказала Аннет сама себе чуть ли не вслух, и повернулась к слугам, которые вывели ее из толпы.
Ей было приятно чувствовать себя в полной безопасности в толпе беснующейся черни. Потому что ее муж сейчас защищает эту чернь от австрийцев и пруссаков.
***
Через полгода мужа арестовали за сношения с неприятелем, обвинили в шпионаже и саботаже, и гильотинировали назавтра после суда.
Аннет с матерью, не дожидаясь исхода дела, верхами поехали в Реймс в странной надежде спрятаться – но письмо с доносом их опередило. Кто это был? Кто на крепком коне или в ходкой коляске обогнал их и сообщил, что жена и теща врага народа и предателя Болленберга хотят спрятаться в доме, когда-то принадлежавшем фамилии де Кресси. «Кто нас предал? – бубнила мать. – Кому мы так поперек горла встали, что он захотел нашей смерти и не поленился помчаться в Реймс?» «Или отправил письмо с курьером», - уточняла Аннет. «Или письмо, - кивала мать. – Но зачем? За что?».

Мать помиловали и просто выгнали на улицу, по причине ее дряхлости и безумия, как гласило постановление революционного суда. Действительно, эта попытка убежать была явным доказательством умственного расстройства пятидесятилетней старухи – тем более что в усадьбе маркизов де Кресси уже два года как был военный госпиталь.
Но Аннет приговорили к смерти.
Никто не собирался везти ее назад в Париж.
Казнить ее должны были здесь, на маленькой некрасивой площади, окруженной низкорослыми деревьями. И эшафот был скрипучий и подгнивший, и палач без перчаток. Никакого парижского шика. Зато очередь приговоренных – восемь человек.
Вот тут-то она вспомнила Жанну Дюбарри. Вспомнила также, что еще десять дней назад она лежала в объятиях мужа, барона Анри, то есть Генриха Болленберга. Вспомнила, как ей смешны были слова несчастной Жанны «еще одну минуточку».
А сейчас она в первый раз в жизни вдруг захотела жить.
Она огляделась.
Прекрасным было все. Камни, низкие корявые деревья, помост-эшафот, глупые и злые рожи вокруг, широкие грязные руки палача, и даже эти душные вечерние, почти ночные июньские облака. Да, именно июньские, они с матерью не хотели учить новые названия месяцев, и тайком жили по старому календарю. Июнь кончался. Было седьмой час, еще совсем светло, но вдруг наползла туча, сначала лиловая, потом графитовая. Полыхнуло, громыхнуло, и хлынул дождь. Толпа разбежалась: люди попрятались под деревьями и в подворотнях.
Добрый Бог подарил ей еще полчаса, наверное.
Совсем стемнело. Она слышала, как рядом спорили палач и его помощник: «Может, завтра? Ведь уже темно».
- Может, завтра? – крикнул палач в густеющие сумерки.
- Сейчас! Сейчас! – раздалось в ответ. – Зажгите что-нибудь!
Еще минут пять зажигали факелы.
Наконец палач подошел к шеренге приговоренных. Пальцем поманил ее.
Руки у нее были связаны спереди, на животе.
Палач стал ослаблять веревку и заводить ее руки за спину, чтобы ловчей уложить лицом вниз, на широкую доску, под нож. У него были шершавые ладони и, кажется, царапался сорванный ноготь большого пальца.

- Минуточку, господин палач, – сказала она.
- А? – он взглянул на нее из-под глубокого капюшона.
- Одну минуточку, – повторила она.
Они, наверное, полминуты глядели друг другу в глаза.
- Чего? – переспросил он.
- Еще одну минуту пожить, умоляю вас…
***

Он осклабился и вдруг отставил в сторону смоляной факел в треножнике, которой горел рядом. На миг накатилась тьма. Потом сильно толкнул ее, так, что она перелетела через доску и кверху тормашками упала в огромную плетеную корзину.
Сквозь ивовые прутья она увидела, как палач поправил факел и выдернул из очереди следующую жертву.
Через минуту на нее рухнуло чье-то дергающееся тело, вонючее, потное, брызжущее кровью, сочащееся мочой, а еще через несколько минут все заполнила вонь свежих нечистот.
Потом еще толчок. Потом эту корзину куда-то оттащили. Поставили на возвышение над ямой. Сквозь весь тошнотворный букет она почувствовала смертный запах свежеотрытой земли. Услышала, как палач крикнул кому-то, чтоб он принес лопаты. Этот кто-то ушел, шаркая. Корзина опрокинулась в яму – и Аннет оказалась сверху двух еще теплых мертвых тел. Палач подал ей руку, помог выбраться, пнул ногой – она отлетела в угол и спряталась там. Пришел хромой старик с двумя заступами; вместе с палачом они забросали яму сначала известью из стоявшего рядом ящика, а потом землей. Притоптали, поплясав сверху. Потом старик ушел, прихватив лопаты.

Палач подошел к ней, велел подняться. Дал длинный плащ с большим капюшоном. Велел идти за ним следом в двадцати шагах.
Идти оказалось недолго. Не более часа, наверное. Уже совсем стемнело.
Открыв дверь и втолкнув ее в тесную прихожую, он спросил:
- Как звать?
- Аннет. То есть Анна, господин палач.
- Хо! – сказал он. – Моя тоже Анна. У нее лихорадка. Третий день. Померла, поди, пока я тут с вами надрывался. Бедняга. Бог да смилуется над ее душой. Короче, если померла, будешь вместо.
Не дождавшись ответа, ушел в дом.
Аннет села на корточки. Ее била дрожь. Пусть ее накажет Бог, пусть ее ждут адские муки, но сейчас она желала смерти жене палача, потому что сильнее всего хотела жить сама.

Скрипнула дверь.
- Жива! – сказал он. – Жива, вот ведь черт. Не ожидал, честно. А ты беги отсюда. Где-нибудь спрячешься. Не обессудь. Давай, давай, – и он ногой стал подпинывать ее к двери.
Аннет упала ему в ноги.

- Господин палач, – шептала она, – о, господин палач, умоляю вас… Вы так добры ко мне, вы так великодушны, будьте моим ангелом…
Тот хмыкнул. Взял из угла какую-то рогожу, кинул на пол:
- Спи, черт с тобой…
Она схватила его руку, поцеловала.
- Да пошла ты! – сказал он, но голос его, кажется, дрогнул.
***
Она почувствовала его руку на своем плече и проснулась.

Ночь уже повернула к утру. Сквозь щель над дверью пробивался сизый рассвет. Она увидела каменную кладку стены и склонившееся над ней лицо палача. Аннет все поняла, и покорно раскинула руки и ноги. Но палач сказал негромко:
- Все ж померла. Еще темно было. Я подождал, чтоб не ожила ненароком. Нет. Уже холодеет. Пошли, поможешь.
Вдвоем они оттащили жену палача в погреб.
Аннет рассмотрела ее. Кажется, они были похожи.

- Наверное, надо позвать кюре? – сказала Аннет.
- Дура! – оборвал палач. – Ты же вместо! Неужто не поняла?
И громко засмеялся.
Потом нахмурился, пригладил покойнице волосы, поцеловал ее в лоб и произнес по-латыни:
- Nunc dimittis servam tuam, Domine, secundum verbum tuum in pace!
Аннет от себя прибавила:
- Requiem aeternam dona ei, Domine!
Палач покосился на Аннет и сказал:
- Amen!
Там в полу была глубокая квадратная яма, где стояли глиняные бутыли с яблочной водкой. Палач вытащил их наружу. Они запихнули туда мертвую палачёву жену, и потом до ясного утра таскали в ведрах песок и землю из внутреннего двора. Вроде порядок. Сверху положили две каменные плиты.
Обтряхнули руки и пошли наверх, немного поспать.
***
С женой палача соседки обыкновенно не дружат; Аннет это было на руку. К тому же она была похожа на покойницу и теперь носила ее юбки и кофты. Она привыкла к своему новому мужу, тем более что его тоже звали Анри. В какие-то минуты ей казалось, что вот это и есть ее жизнь, точно та же, что была и ранее. Иногда ей хотелось спросить своего палача: «Как ты можешь спокойно спать, Анри, когда ты за этот месяц умертвил два десятка человек?» Но тут же ей казалось, что этот же вопрос она могла бы задать своему казненному мужу, полковнику Анри, то есть Генриху фон Болленбергу, потому что он умертвил куда больше человек, командуя своей полубригадой, то есть полком, усиленным волонтерскими батальонами. Когда они вытравляли из леса восставших крестьян, счет шел на сотни, а то и на тысячи – но барон Анри спал превосходно.
Через неделю после того, как Аннет стала женой палача, у нее задержались месячные. Когда задержка стала несомненной, она задумалась – что за плод завязался у нее во чреве? Сын барона или сын палача? Еще через полмесяца ее начало тошнить.
- Съела тухлятину какую? – спросил палач. – Ты, это, смотри!
Он вообще-то был заботлив и добр, насколько добр и заботлив может быть плебей. И жаден до любви к тому же. Барон фон Болленберг был прохладнее.
- Нет, Анри, – серьезно и тихо сказала она. – Я беременна.
- Дура! – он хлопнул полстакана яблочной водки. – От меня? Или от этого своего?
- От тебя, конечно же! – возмутилась она, и совсем по-плебейски уперла кулаки в бока. – Вот рожу – увидишь, будет вылитый!
- Дура! – повторил он и размахнулся, желая ударить ее по животу.
Она отбежала в сторону и скрестила на животе руки, защищая его.
- Сошел с ума, Анри! – визжала она. – Сие есть плод чресл твоих!
- Это ты сошла с ума! – он сел на место, налил себе еще. – Моя покойница была бесплодна, и слава Создателю, – он выпил, закусил куском пшеничной лепешки и вздохнул. – Это какой же идиот детей заводит в такое-то время! Время-то какое на дворе, а?
- Что ж ты тогда, – прошептала она, – ежели так детей не хотел, что ж ты тогда в меня семя свое лил?
- А то как же? – он был обескуражен.
- Библию читал? – зло усмехнулась она. – Книга Бытия, глава тридцать восемь. Аки Онан, иже семя свое изливал наружу, ибо детей не желал иметь от Фамари.
Палач помолчал, потом сказал:
- Мы не еретики. Нам в Библии ковыряться незачем. Ты что, гугенотка?
- Спаси Господи! – ответила Аннет. – Я добрая католичка.
Палач замолчал.
Весь день кряхтел и думал, ночью спал плохо, к ней не лез, а наутро достал с полки единственную книгу в доме – «История Александра Македонского» – отодрал от нее четвертушку задней страницы – она была совсем чистая – одолжил у соседа-писца чернил и написал какой-то адрес. Расписался. Дал ей. Объяснил, что это знакомая бабка, и эта бабка все сделает, чтоб ребенка не было.
***
Аннет поклонилась, поцеловала ему руку и вышла из дому, надвинув капюшон плаща, но пошла не к бабке, а в городской Комитет, или Коммунальный Совет, как он там назывался и чем занимался, она не понимала. Она просто искала начальство.

А там, усевшись за стол в приемной, потребовала бумагу и перо и написала донос на своего мужа. Написала, что, дескать, я, Анна-Мария-Луиза-Маргарита, маркиза Пуатье де Кресси, баронесса Болленберг, жена казненного врага народа и предателя революции полковника Анри, то есть Генриха, барона фон Болленберга, была приговорена к смерти сначала парижским, потом реймсским судом, но господин палач, прельстившись моей юностью и красотою и – для честности прибавила она – сжалившись надо мною, просившей пощады, своей волею избавил меня от гильотины, привел домой и сделал своей женой, а свою жену, перед тем умершую от горячки, закопал в подвале, отказавшись хоронить по-христиански.
- Но гражданка! – сказал ей член Комитета, прочитав бумагу. – Чем вы докажете, что вы аристократка и жена казненного барона? У вас нет никаких документов! У вас нет даже селфи с вашим мужем!
- Посмотрите на мой почерк, – сказала она. – Я пишу красиво и без ошибок. И наконец, – она расстегнула плащ и кофту, и завязки на юбке: – посмотрите на мое тело!
- Ого! – сказал стоявший рядом писарь и протянул к ней лапу.
- Не смей! – сказала Аннет. – Я беременна.
- Плод врага народа пусть умрет вместе с женой врага народа! – крикнул писарь, достал палаш из ножен, и замахнулся, потому что голая Аннет была так прекрасна, что хотелось либо овладеть ею, либо убить.
- Назад! – член Комитета выхватил шпагу и рубанул писаря по руке, отчего тот выронил палаш и левой рукой сжал раненую правую кисть, с которой закапала кровь.
- Назад! – повторил член Комитета. – Не родившееся дитя – невинно.
***
Они раскопали погреб, нашли сложенное пополам, только начавшее тлеть тело. Сам палач, трудно поверить, залился слезами, когда его жену за ноги вытаскивали из этой тесной гробницы. Палача взяли под стражу, и скоро он оказался на той же маленькой некрасивой площади, окруженной низкими корявыми деревьями.
Его гильотинировали 25 июля 1794 года. Аннет ждала своей участи в реймсской тюрьме. Она не сомневалась в том, какова будет эта участь, но все же надеялась, что ей позволят родить, а может быть, даже выкормить ребенка.

Но дня через два в Париже неподкупный Робеспьер и друг его Сен-Жюст были арестованы и без суда обезглавлены их товарищами, уставшими от революционных безумств. Маховик казней заскрипел, остановился и потихоньку стал сдавать назад.
***
В 1815 году Аннет Пуатье де Кресси фон Болленберг было всего сорок лет. Она добилась аудиенции у Людовика
XVIII, и он, выслушав эту искреннюю исповедь, своим рескриптом подтвердил баронский титул ее сына Анри, двадцати одного года.
***
Эту историю мне рассказал мой немецкий приятель, Генрих фон Болленберг.
- Вот такое семейное предание, понимаешь ли. Я долго собирался проверить ДНК. Уговорил десять человек Болленбергов, чтоб тоже сдали кровь. Ну и что? Все мимо. Ничего похожего. Так что никакой я не барон. Я пра-пра-пра-какой-то внук простого реймсского палача, и даже фамилии его не знаю.

- Фамилию узнать можно, это не проблема!
- Можно! – сказал он даже с некоторой злостью. – Но мне это неинтересно. Веришь? Совсем неинтересно!
- Верю. Но зато ты все равно маркиз Пуатье де Кресси. Поди плохо?
- Не-а – засмеялся он. – По женской линии титул не передается!
Он отхлебнул яблочной водки и закусил пшеничной лепешкой.
Драгунский

сюжет для небольшого романа

СМЫСЛ ЖИЗНИ

- Нет, нет, нет, – говорила она, сидя в постели, опершись спиной о стену и обняв колени.
Постелью был разложенный диван.
Ее крупные ладони и длинные пальцы казались красивыми, когда она была одета. Хорошо смотрелись на фоне чуть-чуть просторной одежды, которую она так любила, потому что была очень худа. А сейчас, когда она была совсем голая, и видны были костистые плечи, острые колени и выступающие ребра – кисти ее рук казались слишком большими, суставчатыми и неприятно белыми – тем более что на них косым квадратом падал лунный свет из окна. «Как ужасно! – подумала она. – Как будто скелет».
- Нет, нет, нет! – повторила она.
Он только что предложил ей выйти за него замуж.
Они встречались не так долго – не более полугода. Кажется, он серьезно влюбился. Привык ней, его к ней тянуло. Хотелось все время быть вместе. На улице или дома, глядя на толпу или в книгу, он внутренним взором видел ее, все время, постоянно – она как будто уже была с ним. Что еще надо, чтобы понять – «это моя женщина»? Конечно, он не считал себя таким уж подарком, таким уж прямо принцем – но всё же. Но всё же он ждал другого ответа. Тихого «да», веселого «ну наконец-то!» или испытующего «а ты правда меня любишь?». Но не этого резкого и решительного «нет, нет, нет».
- А почему?
- Объясню, – сказала она, как будто бы заранее готовилась. – Во-первых, я старше тебя на целых два года.
- Господи! – сказал он. – Бред какой.
- Сейчас бред, через десять лет реальность. Через пятнадцать вовсе ужас.
- Что мы, будем с паспортами наружу ходить?
- При чем тут паспорт? Мужчины и женщины стареют по-разному. В разном темпе, ты что, сам не знаешь?
- Ну, это уж кто как! – возразил он.
- Не хочу испытывать на себе. Но это не главное.
- А что главное? – он прикоснулся к ее руке, погладил.

- Кто ты и кто я, вот что главное, – она отвела его руку.
- Прости, но мы с тобой оба – обыкновенные люди. Средний класс. Одинаковые. Во всем одинаковые! – распалялся он. – И по доходам, извини меня, и по образованию, и по родителям, и даже квартирки у нас одинаковые! Однушки в пятиэтажках, от родительских щедрот. Что ты выдумываешь?
- Я просто рядовой преподаватель английского. А ты…
- А я просто рядовой журналист.
- Нет, что ты! Ты же поэт! И прозаик. Ты читал мне свои стихи. И рассказы давал читать. Мне нравится. Ты очень талантливый. У тебя уже есть публикации. У тебя друзья, поклонники. У тебя глаза горят, ты стремишься, ты рвешься, ты хочешь вперед и вверх, это так прекрасно! У тебя будет интересная жизнь, полная смысла! Ты станешь знаменитый, я верю! Я очень в тебя верю.
- Ну и вот! – он сильно взял ее за руки, расцеловал ее пальцы.
Она вырвала руки.
- А я просто преподавательница английского.
- Не просто! – сказал он. – В одном из лучших вузов.
- Вуз лучший, а я просто, – уперлась она. – Препод без степени.
- Так погоди, тебе же еще тридцати нет! Защитишься. Кандидатскую, потом докторскую. Будешь доцентом. Потом профессором. Потом, глядишь, завкафедрой. Деканом! Напишешь научный труд. Монографию! Поедешь поработать в Европу. Или в Индию, не знаю! Или переведешь какой-нибудь английский роман! Потом второй, третий! А? Будешь известная переводчица. Я помогу с редактурой, со стилем. И с рецензиями. А?
- Не хочу.
- А чего ты хочешь?
- Входить в аудиторию и говорить «Good morning!».
- И вот так всю жизнь? Погоди. Ты, наверное, просто в себе не уверена. У тебя что-то с самооценкой. Мы вместе все это вместе отработаем и одолеем. Будешь у меня доцент как минимум. Лингвист и переводчик. Слово даю.
- Вот видишь, – она грустно покивала сама себе. – Ты меня будешь тянуть. Вперед и вверх. А этого не хочу. Прости. Я тебя люблю, конечно, но…
- Но что? – он был мало сказать удивлен.
Ошарашен, обескуражен, даже оскорблен как мужчина. Или она хочет, чтобы он ее подольше поуговаривал?

- Может быть, я тебе как-то не так сделал предложение? – спросил он, стараясь быть спокойным. – Но это еще не официально, так сказать… Мне просто хотелось узнать твое, так сказать, мнение. А потом будет букет, обед с гостями, помолвочное кольцо… Хочешь, вместе выберем, или я сам куплю, чтобы сюрпризом. Ты как хочешь? Не молчи!
- Я тебе уже сказала свое мнение.
- Мне уходить? – сказал он.
- Нет, что ты! – улыбнулась она и протянула к нему руки, и обняла его, и поцеловала. – Ложись. Давай спать. Уже половина двенадцатого, а у меня завтра первая пара.
Он поцеловал ее в ответ, но встал с постели.
- Прости меня. Я очень, – он подчеркнул и повторил это слово – я очень тебя люблю, но… Но после таких слов… После того, что ты мне сказала, люди расстаются.
- Зачем же? – она чуть руками не всплеснула. – Ты ведь сказал, что меня любишь, ты ведь не соврал? Ты приходи ко мне… Приходи, когда захочешь. Пока не разлюбишь. А сейчас спать пора, правда пора.
- Нет! – сказал он, быстро оделся и ушел.
Навсегда, разумеется.

***
Ах, как хочется закончить эту историю так, что он быстро спился с круга, а еще лучше – трагически погиб непризнанным гением. Ну или остался бы у себя в редакции самым мелким сотрудником. А она бы, наоборот, расцвела – то ли всё как он сказал, и теперь она профессор, завкафедрой, или уехала бы в Индию и вышла замуж за какого-то магараджу, или в Европу – замуж за банкира, или даже еще смешней – за лауреата Нобелевской премии по литературе. И стала бы переводить его романы.
Ах, если бы!

Но нет.
Она так и осталась просто преподавателем английского без степени. Так и не вышла замуж, так и жила в той однушке, от родительских щедрот.

А он стремился вперед и вверх, издал восемь поэтических сборников и два романа, ездил на фестивали и ярмарки, выступал в библиотеках и кафе, номинировался на премии, но его известность не вышла за пределы маленькой группы таких же шумных неудачников.
***
Так что сто раз подумаешь, чья жизнь была интереснее и полнее – в смысле смысла.
Драгунский

заявка на сценарий сериала

НАСЛЕДНИК ВСЕХ СВОИХ РОДНЫХ

В провинциальном дачном поселке проводят летние каникулы две сестры, Таня – восемнадцати лет, и шестнадцатилетняя Оля.
Они дружат со студентом-химиком Володей, которому двадцать.
Тот приводит в гости своего приятеля Женю. Женя старше Володи года на четыре, он поселился рядом, в доме своего недавно умершего дяди. Женя не работает и живет на деньги от сдачи многочисленной недвижимости, которую получил в наследство.
Таня влюбляется в Женю, пишет ему в Вотсапе и Фейсбуке, посылает свои фото, вызывает на свидание – но он резко и насмешливо отказывается от всякой романтики. Таня обескуражена и оскорблена. Потом она смотрит в зеркало и грустно понимает: да, она некрасивая, и ей не суждено счастье в любви.
На дне рождения Тани происходит внезапная ссора Володи и Жени, потому что Женя неожиданно начинает ухаживать за Олей, которую все считают Володиной невестой.
Молодые люди выходят, чтобы поговорить по-мужски.
Скоро Женя возвращается и заявляет, что Володя неожиданно убежал от него в ночную чащу и куда-то пропал.
Наутро сам Женя тайком уезжает из поселка.
Через несколько дней Таня и Оля на прогулке находят в лесу труп Володи; следствие пришло к выводу, что это была внезапная остановка сердца.
После смерти родителей городскую квартиру и дачный домик у сестер отбирают ловкие родственники.
Оля поступает в полицейское училище.
Таня, лишенная средств и крыши над головой, устраивается домработницей к людям, которые купили дом у исчезнувшего Жени – он так и не показался на глаза, а действовал через адвоката.
Делая уборку, разбирая старые вещи, сложенные на чердаке, Таня неожиданно раскрывает тайну смерти Володи. Ей страшно, и она решает молчать.
В доме хозяев Таня знакомится с их гостем, немолодым столичным чиновником высокого ранга. Он сначала хочет просто переспать с ней. Она смеется над ним. Он, очарованный ее остроумием, достоинством и пока еще незаметной красотой, вдруг делает ей предложение.
Таня уезжает с ним в столицу, они справляют свадьбу, на которой присутствуют многие важные персоны.
Проходит несколько лет. Татьяна становится блестящей красавицей, яркой звездой на столичном светском небосклоне, а ее муж получает новые чины и ордена.
Сестра Ольга оканчивает Высшую школу полиции, выходит замуж за офицера. Татьяна и ее муж помогают им в карьере.
Тем временем в поселке вдруг появляется Женя. Он приходит в свой бывший дом. Сумев обаять новых хозяев дома, он просит разрешения зайти на чердак.
Он обнаруживает, что замаскированный в стене тайник вскрыт, а конверт с документами и шкатулка с ядами – исчезли. Хозяева говорят, что на чердак вообще никто не заходил, кроме бывшей домработницы Татьяны, которая сейчас стала женой важного человека…
***
Чем всё закончится?
Сумеет ли Женя ликвидировать свидетельницу?
Спасет ли Таню ее сестра Оля, которая уже стала капитаном полиции?
Кто помогал Жене получать наследство родственников, которые все как один якобы «внезапно заболевали»? Советник губернатора Флянов или местный олигарх Пустяков?
Обо всем этом – в следующем сезоне!
Драгунский

что бы такое посмотреть...

ПОСОВЕТУЙТЕ ХОРОШИЙ СЕРИАЛ!

Но не такой длинный, как «Две минуты Мэрилин Доу», «Парк в Орландо» или «Наш берлинский корреспондент».
Но и не слишком короткий, как «Старое пальто», «Хирург и гомеопат» или «Непорочная».
Не такой страшный, как «Пропуск в рай», «Возвращение с Нептуна», «Шестая печать» или «Внутри кольца».
И не такой тоскливый, как «Сумерки», «Бисер», «Профессия: безработный» или «Послезавтра увидимся».
Но и не слишком уж веселый, как «Спокойно, мамочка!», «Венеция» или «Ловец девчонок».
Не такой заумный, как «Личный фотограф миссис Кинки», «Пейзаж с пятью фигурами» или «Каникулы Михаэля».
Но и не такой тупой, как «Остров счастья», «Второй состав» или «Вексель».
И чтоб не детектив, как «Виртуальная смерть», «Школьный друг», «Отель “Зоммерштайн”» или «Ваш звонок очень важен для нас».
И, упаси бог, чтоб не костюмная историческая драма, типа «Нанси», «Элеоноры» или «Трех Дугласов».
Чтобы секса было не очень много, не как в «Тридцать шестом этаже», «Бумбоксе» или «Греческих богах»,
Но и совсем без секса, как в «Северо-Западе», «Окнах» или «Верхнем течении» - тоже не надо...
В общем, что-нибудь вот как я объяснил.