Category: литература

Category was added automatically. Read all entries about "литература".

Драгунский

литературные досуги

НАЧАЛО ПРИКЛЮЧЕНЧЕСКОГО РОМАНА

Сидоров собирался к нотариусу.
Паспорт он еще вчера утром положил в портфель, чтобы отксерить на работе. Но там как-то завозился и не успел.

Он уже оделся, накинул плащ, и на всякий случай заглянул в портфель: ключи, айпад, бумажник... А паспорт? Просмотрел все кармашки - нет. Охлопал пиджак – нет.


И тут же вспомнил, прямо как будто глазами увидел, как на работе вытащил его из портфеля, положил на стол и хотел подойти к принтеру-сканеру-ксероксу, но тут позвонили сначала на мобильный, потом на городской…

Он набрал номер секретаря дирекции.

- Надежда Ивановна, прошу вас, возьмите ключ, отоприте мой кабинет, кажется, я там забыл паспорт... Спасибо вам заранее!



И в тот же миг вспомнил, прямо как будто глазами увидел, как после работы встретился с риэлтором в кафе "Марципан", подписывал договор, и вытащил паспорт, и положил его на стойку. Черт! "Марципан", быстренько прогуглим...

- Алло, кафе "Марицпан"? Простите, как вас зовут? Кристина? Кристиночка, дорогая, спасайте, я у вас вчера был с одним коллегой, вытащил паспорт и, кажется, забыл! Спасибо! Мой телефон у вас определился? С меня причитается!



Сидоров прошелся по комнате, вышел в коридор и увидел на шляпном столике свой паспорт. Очевидно, он вытащил его из портфеля, чтоб переложить в карман пиджака. Или наоборот. Неважно! У Сидорова прямо камень с души упал. Он бережно перелистал паспорт, зачем-то подул на него и спрятал в бумажник, а бумажник в кармашек портфеля, под молнию.

Собрался звонить на работу, дать отбой.
Но Надежда Ивановна позвонила сама:

- Нашла! - сказала она радостно. - Прямо на столе, рядом с лампой! Заезжайте! А если срочно, могу шофера послать, Петр Сергеич сейчас с аспирантами занимается, его машина свободна, я шоферу скажу, он подвезет.

- Спасибо, - ответил Сидоров. - Спасибо огромное. Я сейчас подумаю, как лучше...



Но он не успел ничего подумать, как раздался звонок.

- Это Кристина!

- Что-что?

- Кристина из "Марципана", вы же звонили. Все в порядке, ваш паспорт у баристы Леокадии, на стойке!

- Спасибо, - мрачно сказал Сидоров. - С меня причитается. Я сейчас заеду.



Снова позвонил на работу и попросил, чтобы директорский шофер привез ему паспорт – но не домой, а в кафе "Марципан". Продиктовал адрес.

Еще раз залез в портфель, убедился, что паспорт на месте, и вышел из квартиры…

Драгунский

литературные досуги

EAST-WEST

Интереснейшее явление обнаружилось и, кажется, подтвердилось. Я как-то уже писал: за период с 2000 по 2013 год в Китае переведено 3000 русских книг - в России 150 китайских. В Китае есть 800 переводчиков русской литературы, объединенных в профсоюз; в России 40 переводчиков китайской прозы и поэзии (данные предоставлены китайскими писателями).

Разница в 20 раз!

Я не считал, сколько в России переводчиков художественной прозы с европейских языков на русский, и сколько Европе переводчиков художественной литературы с русского; сколько романов и рассказов переведено, например, с английского на русский и наоборот. Но мне кажется, что соотношение примерно такое же. Если и не в 20, то просто - во много-много раз чаще европейскую литературу переводят на русский, чем русскую – на европейские языки.

Получается, что существует некий вектор интереса, направленный с Востока на Запад.

Наверное, здесь есть какие-то исторические причины. Типа наследия колониализма и обоюдной (как на Западе, так и на Востоке) уверенности в «цивилизаторской миссии Запада». Много раз приходилось читать и слышать – дескать, европейскому читателю в массе своей неинтересно читать про непонятную русскую жизнь, про странные города и улицы, вроде Кинешмы и Якиманки, неинтересны герои с неудобочитаемыми и трудно запоминаемыми именами вроде Ардальон Кузмич и Ефросинья Матвеевна…
А вот нам – интересно! Про странную на русский взгляд жизнь, про разные Мидлмарчи и Бэйсуэотер Роуд, нам интересны герои, хотя их зовут ну совершенно не по-нашему – Форсайты, Копперфильды и вообще.

Наверное, тут есть и причины более простые. Рыночные.
Увы, приходится с некоторой болью согласиться, что средняя современная европейская, особенно англоязычная, книга сделана лучше, профессиональнее, пригоднее для чтения, чем средняя современная русская (подчеркиваю, речь идет именно о средней современной литературе).

Всё так.



Но случаются и странные перегибы. Например, я узнал, что на московскую презентацию книги Джулиана Барнса о Шостаковиче (по мнению достойных доверия музыковедов, книги неинтересной, небрежной, представляющей собою пересказ давно известных сюжетов и анекдотов) – на московской ярмарке NonFiction записалось 1.000 человек. Пришло человек 400, но и это очень много!

Даже интересно: если наш автор напишет книгу, скажем, о Бриттене – ее переведут на английский? Или скажут: «да ну, что там может рассказать русский о нашем английском композиторе?» А если всё-таки переведут, и автор приедет на ее презентацию, сколько лондонцев соберется его послушать?

Неприятно.

Однако мораль: не надо обижаться на этот чертов вектор интереса.

Надо учиться писать хорошо. Тогда, глядишь, и вектор изменится.

Драгунский

литературные досуги

ПОЭЗИЯ И ПРОЗА. ПРОЗА ЖИЗНИ


Сергей Чупринин пишет:

«Когда Бродский всеми имеющимися у него средствами гнобил Евтушенко, можно было предположить, что он на дух не переносил ни выездных советских стихотворцев, ни евтушенковский стиль литературного поведения.

Когда он в первый же свой вечер на венской чужбине попробовал под магнитофонную запись развенчать Олега Чухонцева (а у того была слава первого московского поэта, как у Бродского - питерского), уместно было думать, что всему причиной стресс и непривычный закордонный алкоголь.

Когда Бродский не дал осуществиться американской литературной карьере Василия Аксенова, пришлось допустить, что "Ожог" ему просто не понравился.

Но когда оказывается, что он к Саше Соколову мало того, что ревновал, так еще и пытался воспрепятствовать публикации "Школы для дураков", начинаешь подозревать, что великий наш поэт интуитивно не терпел потенциальных конкурентов из России - не то чтобы ему равных, но сопоставимых с ним либо по литературному весу, либо по медийной известности».


Владимир Новиков пишет:

«Бродский понимал жестокие законы конкуренции. Евгений Рейн передавал следующие его слова: "Наверху места мало. Надо каждый день вести бои - оборонительные и наступательные".

Без этих боев, без беспощадного уничтожения репутаций конкурентов он не приобрел бы мировое имя, не стал бы культовой фигурой в современной России. В стихах как таковых, к сожалению, мало кто разбирается - как в России, так и за ее пределами».


Это очень важные моменты литературоведческой мысли.

Мы (в лице крупнейших литературных критиков) начинаем помаленьку понимать, что литература – это не ритмы, метафоры и аллитерации, не сюжет-фабула-композиция, не идейное содержание и художественная форма…

Нет, нет, нет! Это все сказано про тексты. А литература – это производство плюс политика. А значит, своего рода бизнес. Там свои законы. Конкуренция и борьба за место наверху, то есть за признание, тиражи, гонорары, премии. Ничего личного. «Мне чертовски жаль, что твоя гнедая сломала ногу, но Боливар не выдержит двоих».



Когда-то, конечно, связь литературы и текста была интимнее и глубже. «Дурной человек не может быть хорошим писателем» - говорил Карамзин.

Но когда это было! Это ж до революции было! Это было в эпоху дилижансов и поместий; писем, написанных от руки; свежих новостей, которые шли две недели, - то есть в эпоху сильно интегрированных личностей, когда человек и продукт его труда составляли некое единство.

Иные нынче времена. Сплошное отчуждение по Марксу. Личность стала дробной. Качество произведенной продукции все меньше и меньше зависит от душевных качеств.

Так что, кажется, настала пора отделять литературоведение (изучение литературы как производства, как бизнеса самозанятых и кооператоров, как социального организма, наконец) – от текстоведения. То есть от сюжетов и рифм, метафор и ритмов, идейного содержания и художественной формы.

И не пытаться объединять и, боже упаси, содержательно сопоставлять эти измерения.

Не надо пытаться впрячь эти две дисциплины в одну телегу. Иначе мы все время будем обречены задавать безответные вопросы: «ну как этот слабоумный алкоголик (присяжный подлец) мог написать гениальный роман (великие стихи)». Вопросы глупые, потому что не по делу.

Драгунский

этнография и антропология

ТРИ ЗАМЕТКИ О ПАТРИОТИЗМЕ. ТРЕТЬЯ

Смогу ли я убедительно рассказать о том, почему я живу в России и не собираюсь уезжать?
Попробую. Хотя тут надо сделать два уточнения.
Первое. Разумеется, жизнь поворачивается по-всякому, и никто не может заречься, что никогда не вольется в тоскливую вереницу беженцев. Если в мой дом попадет бомба, если над городом будет висеть дым пожарищ, или если мне будет грозить смерть, или… – ну, дальше уж выдумывайте сами – то естественно, мое желание жить на родине отступит на задний план и подчинится стремлению выжить. Просто жить, имея кусок хлеба и крышу над головой.
Второе уточнение. Все, что будет сказано далее, относится ко мне лично. Я бы сказал – «относится к моей профессии» – но я вижу немало достойных собратьев по цеху, которые приняли другое решение. Итак, все это – только обо мне, о литераторе, авторе нескольких сборников рассказов и повестей.

Для меня моя страна – это не история, не держава и даже не культура. Когда-то давно я написал: «Хочешь сохранять русскую культуру? Нет ничего проще: заберись на диван и читай русские книги. Сам читай и детям рассказывай, и не важно, где это будет, в Новочеркасске или в Нью-Йорке». Я и сейчас так считаю.
Но для меня важнее всего не книжки – а живая ткань русского языка и русской истории, которая разлита повсюду в России – и истончается, и рвется за ее пределами. Вот почему я никуда отсюда не хочу.
Все просто, проще некуда, на пальцах объяснимо: любые сто шагов по Москве (где я живу; но, конечно, и по любому другому русскому городу тоже) – это погружение в бездонные водовороты значений и смыслов.

Я иду по Москве. Я различаю архитектуру, знаю, как стили цепляются к эпохам – не вообще, а вот здесь, в моем городе. Я знаю названия улиц, и я знаю, что они означают. До 10 лет я жил в Романовом переулке, который тогда был улицей Грановского, а до того – Шереметевским. Я знаю, кто такой был Никита Романов, дядя первого царя из одноименной династии, фрондер и западник; знаю, кто такие были Шереметевы, помню летописный анекдот, как возмутился один князь, когда его поставили под начало Шереметева: «Я – Барятинский. А выдь на улицу и крикни – эй, Шереметев! Пол-Москвы сбежится». Помню я, и кто такой был Тимофей Николаевич Грановский, и что он сделал для русской мысли; и что он был прототипом трагикомического Степана Трофимовича Верховенского из «Бесов»; и новый (хотя довольно смешной) памятник Достоевскому тут же, рядом – на углу Воздвиженки, которая при Советах была проспектом Калинина, а еще раньше – улицей Коминтерна (вы знаете, что такое Коминтерн?). Вереницы, карусели ассоциаций. С другой стороны моего бывшего родного переулка – Большая Никитская, она была улицей Герцена, а Герцен – это «Колокол», «Голоса из России», где тайком печатался молодой Победоносцев; это задолбленное в школе «декабристы разбудили Герцена», это коржавинское «какая сука разбудила Ленина?», а главное – это поразительная книга «Былое и Думы», одна из самых страшных историй жизни и любви; и это детская книжка о Герцене, которую написала Лидия Либединская, ее дом, в котором я бывал, ее (давно умерший) муж, РАППовский писатель (вы знаете, что такое РАПП?), прототип писателя Оловянского из фельетона Ильфа и Петрова «Головой упираясь в солнце» - советского писателя, поспешно объявленного классиком, включенного в школьную программу, и так же торопливо отовсюду изгнанного…
Никаких хоть отдаленно похожих вихрей смыслов и значений я не могу ощутить ни в Америке, ни в Европе – даже в обожаемом Риме, хоть я по образованию филолог-классик, и книгу Стендаля «Прогулки по Риму» читал и перечитывал много раз.
А на эти бесконечные слоистые круговороты исторических, литературных, культурных, политических ассоциаций накладываются карусели моей собственной, ничем не замечательной, но очень дорогой для меня жизненной истории. Вот здесь я жил, ходил в школу, в этой подворотне курил, в эти дома заходил в гости к друзьям и подругам. Целовался, ждал, был счастлив и обласкан, был покинут и тосковал, и утешался, и страдал снова, и нет этому конца…
И вот это – та самая почва родины, без которой никуда и никак. Лично мне, я имею в виду. Без этого я ничего не смогу написать. Наверное, не смогу. Я, правда, не пробовал, но, честно говоря, пробовать не хочу – опасно.

О, да, конечно, были писатели, жившие вдали от родных краев – подолгу, с возвратом, а то и покинув родину навсегда. Тот же Герцен. Гоголь, смотревший на Русь «из своего прекрасного далека». Бунин, Набоков и другие русские эмигранты: Иванов (целых два, Вячеслав и Георгий), Алданов, Берберова, Осоргин, Шмелев, Газданов… А также Генри Миллер, Джемс Джойс, Сэмюэл Беккет, Милан Кундера, и, наверное, многие другие. Великие, просто хорошие, и обыкновенные тоже.
Ничего не могу сказать о писателях Европы. Возможно, дело в том, что Европа была – несмотря на все войны и религиозные дрязги – в общем-то единой, задолго до всякого Евросоюза. Карл Великий, Священная Римская империя, Австро-Венгрия, бесконечная династическая перекройка границ. Ганзейский союз, крохотные княжества, университеты, где учились странствующие школяры, переезжающие из города в город. Ничего похожего на русско-советскую смысловую и знаковую отъединенность.

Отъединенность – это, наверное, плохо. Да, конечно, это просто ужасно. Но я чувствую, что не смогу ее преодолеть. Кто сумел – честь ему и хвала.
Однако она, эта отъединенность и особость русской семантики, просвечивает в филигранной музейности, антикварности, отстраненности, какой-то мемуарности наших писателей-эмигрантов. Значения и смыслы можно унести в своей памяти. В кипе тетрадок с записями. Поселиться на уединенной вилле. Общаться с такими же, как ты. Писать о том, что минуло. «Чистый понедельник» Бунина написан в 1944 году – но как будто тридцать пять лет тому назад, как будто в 1910-м, когда Первая русская революция уже отгремела а первой мировой войной еще не пахнет. Великолепно – и странно донельзя. Тот случай, когда текст остается текстом – не выламывается из страницы в жизнь. Как выламывается бунинская «Деревня» (1909). В «Жизни Арсеньева» (1929) – при всей ее несколько настырной мемуарности – дышит надежда, что всё еще вернется, повернется по-другому. Но «Чистый понедельник» - это уже чистый антиквариат. Не новодел, упаси господь! Драгоценная антикварная вещица, чудом уцелевшая в переездах и передрягах – и вот ее поставили на стол, и любуются. А теперь снова спрячьте ее – не поцарапать бы…

- Ах! – скажут мне. – При чем тут Бунин? Его хоть на остров Бали пересели, он все равно останется великим русским писателем, и будет описывать Орел и Пензу так, как никому и не снилось.
Да ни при чем тут великий Бунин, и великий Набоков тоже! Не говоря уже о великом Джойсе.
Я только о себе. Мне каждый день, каждый час нужны водовороты значений и смыслов, которые утягивают меня в бесконечную семантическую глубину России – на каждом перекрестке, в каждом вагоне метро, при взгляде на каждую вывеску, на каждый дурацкий рекламный листок, который сует тебе в руки грустный африканец в ушанке и синем пуховике.
Каждый не только делает свой выбор, но и знает его причину. Моя – вот такая.
Драгунский

этнография и антропология

ТРИ ЗАМЕТКИ О ПАТРИОТИЗМЕ. ПЕРВАЯ


Я очень люблю Россию, свою родину.

Почему?

В старом латинском учебнике было: amamus patriam non quia magna, sed quia sua est (мы любим родину не потому, что она великая, а потому, что она – своя).
Я люблю всё – русский язык, литературу, русскую историю, леса и просторы, четыре времени года, реки и облака – и людей, конечно, моих соотечественников – но не всех подряд, а тех, кого я люблю, разумеется.

Да, конечно, во всем перечисленном (кроме языка и пейзажа!) я люблю далеко не всё. Не люблю, когда случается промозглая слякоть в декабре и пыльная сухость в безлиственном апреле. Комаров не люблю, и жуков-короедов.



В русской истории мне тоже не всё нравится. Я люблю Ольгу и Владимира. Андрея Боголюбского - нет. Мне нравится Дмитрий Донской. Не люблю Александра Невского и Ивана Калиту, потому что они были приспешниками ханов, средневековыми квислингами. Терпеть не могу полоумного Ивана Грозного, но в восторге от Петра, Екатерины и победы над Наполеоном. Хотя знаю, сколько жизней унесло строительство блистательного Санкт-Петербурга, и мне очень жалко этих людей.



Вообще у меня странный характер – размышляя о прошлом, я ставлю себя не на место царя или фельдмаршала, а на место крепостного мужика или солдата. Должно быть, оттого, что я – не из дворян, а «из простых». Поэтому я иногда думаю: а на хрена было это великолепие городить? Лучше бы русских мужиков сберегли.

Но, тем не менее, я с восторгом (патриотическим, да!) смотрю на колоннады Зимнего. Но помню о погибших на строительстве мужиках с состраданием (тоже патриотическим, смею думать).



Ах, эти противоречия!

Я обожаю высокую классику русской литературы, но недолюбливаю Гоголя за некрофильскую холодность, Толстого – за гордыню, Достоевского – за ксенофобию, Чехова – за женоненавистничество, Бунина – за чрезмерную отточенность стиля. Чистое совершенство лишь Пушкин – но он слишком далек, недосягаем, как алмазный блеск Плеяд. Вроде бы безупречен Тургенев – но, увы, как писатель он слабее вышеуказанных чуть-чуть порочных гениев.

Да, сплошные противоречия.

Я ненавижу Сталина – но мне нравятся рассказы, где он метким ироничным словом ставит на место своих прихвостней. То есть Сталин для меня распадается на две части – мерзавец, мой почти что современник (убивший моих родных), и как бы античный кесарь, вроде Августа или Тиберия.

Я преклоняюсь перед подвигом нашего народа в величайшей войне (у меня воевали мама и папа, один дядя погиб, другой был ранен), но я хочу знать все подробности о войне. Все-все-все-все… сто тысяч раз – все. Это абсолютно патриотическое желание – чтоб были рассекречены все документы 70-летней давности, чтоб путь каждого батальона, взвода, каждого бойца – был известен и запечатлен.



Любовь соткана из противоречий.

Так же, как и объект любви, как моя родина.

Любить с закрытыми глазами может только маньяк или кретин. Взгляд любящего видит всё. Помнится, Ленин говорил: «электрон так же неисчерпаем, как и атом». Любой атом родины содержит в себе и хорошее, и дурное. Пристально глядишь на дурное – и в нем распознаешь хорошее, а в нем – опять дурную частицу, и вот так без конца.

У каждого человека – своя конфигурация любви к родине. Нельзя, да и не надо заставлять: «люби вот так, вот это, а вот этак не люби, а вот то – ненавидь». Ничего не получится.

Главное – не путать отечество с его превосходительством.

Хотя, с другой стороны, есть люди, для которых его превосходительство главнее отечества, главнее русского языка, родных просторов и песен, что пела мама...

Ну и Бог им в помощь.

У нас свобода. Каждый любит родину, как умеет.

Драгунский

литературные досуги

ТЕКСТ И СЕКС

Александр Твардовский сказал:

«По стихам можно сразу узнать человека. Как-то я заболел, пришел врач, прописал лекарство, а потом говорит: рад, что познакомился с вами, я ведь тоже пишу стихи, – и прочитал такую галиматью, что я ужаснулся: неужели такой идиот может лечить людей? Сразу увидел, что и врач он никудышный.

Был я неравнодушен к одной – очень давно. Начинался роман. Но оказалось, что она пишет стихи. Преплохие. Я прочел, и никакого романа не вышло».

(Корней Чуковский, Дневник, т. 3, Москва, 2011, С. 244)

Как интересно.

Особенно интересно, что это не какой-то маринованный эстет говорит – ах, у нее бездарные стихи, и я ее разлюбил! – а Твардовский, человек очень народный, кряжистый, мужиковатый.

Антон Павлович Чехов сказал:

«Короленко должен изменить жене. Тогда и писать лучше будет. А то он какой-то чересчур благородный!»

(Иван Бунин, Воспоминания)

Кстати, о самом Чехове:

Мария Федоровна Андреева не любила его за то, что он 20 лет жил с Софьей Бонье, а женился на Книппер.

Андреева была уверена, что Книппер переврала последние слова Чехова.

Он сказал не «Ich sterbe» (я умираю), а «Ах ты, стерва!»

Вообще Чехов был ужасный ходок и распутник, любитель экзотики, посетитель дорогих публичных домов.

А это – о Блоке:

«И вот из такой-то гнили выходили гениальные стихи.

Гниль – жена, бездарная артистка, вульгарно путающаяся с Белым, Чулковым, Кузьминым-Караваевым, Гидони, и муж – я видел его с Оленькой Судейкиной, с Полинькой Сасс в игорном доме на Невском – напруженная жила на виске, сексуальные глаза…

И думаешь – если бы отношения с женой у него был нормальные, не было бы лучших блоковских стихов!»

(Корней Чуковский, Дневник)

Ну, неужели обязательно так? Не хочется верить.

С другой стороны, что-то не припомню счастливых, благопристойных гениев. Особенно в поэзии.

Гёте, разве что.

Да и то на старости лет совсем свихнулся, в 72 года стал ухаживать за 17-летней девушкой, в результате чего написал одно из своих лучших стихотворений.

Драгунский

литературные досуги

ВАРИАЦИИ НА ТЕМУ ЧЕХОВА И КАМЮ


«Молодой человек собрал миллион почтовых марок, лег на них и застрелился».

(А.П. Чехов)


«Просит поймать программу новостей Би-Би-Си, которая, по его мнению, всегда интересна. Ему ловят Би-Би-Си. Он усаживается у приемника и засыпает».

(Альбер Камю)


Гость долго говорил, что обожает вино «Шато-Икем», особенно урожая 1929 года, что ничего лучше нет. Хозяин, кряхтя, достал из своей коллекции эту бутылку, раскупорил, налил. Тот чуть пригубил, отставил бокал и заговорил о футболе.


Человек мечтал приобрести картину Фалька. Искал по коллекционерам. Чтобы подлинный Фальк! Наконец, за большие деньги купил на аукционе. Но все никак не соберется повесить на стену.


Политик стремился попасть в парламент. Истратил на это кучу времени, сил и средств. Став членом парламента, пообещал какому-то мафиозо пролоббировать поправку к закону, взял аванс, был уличен, лишен неприкосновенности, изгнан из депутатов, а денег уже нет. Едва вымолил у мафии унизительную рассрочку долга, и теперь отдает, и живет бедно…


Ну и наконец: влюбился, полгода ухаживал, носил цветы, делал предложение буквально на коленях стоя. «Если не вы, Оливия, то никто и никогда…» Уже в свадебном путешествии стал спать отдельно. Говорил друзьям и психоаналитику: «Сам не знаю, что за дьявол... даже обидно».

Драгунский

проще и обиднее

ДОСТОЕВСКИЙ И ЗОЩЕНКО

Михаил Зощенко, говоря, что "жизнь устроена проще, обидней и не для интеллигентов", на самом вовсе не хихикает над интеллигентами, а пишет о вещах по-настоящему трагических, определивших человеческий рисунок ХХ века.

В ХХ веке на европейскую историческую арену вышел совершенно другой тип человека, чем тот, кого мы ранее считали Человеком ("с большой буквы", "звучащим гордо" и т.п.). Он, этот тип, впрочем, всегда был, но он именно что не выходил на арену. Человек, не отягощенный моралью и особенно - моральным самосознанием.

Герой Достоевского, убив старуху, мог только упасть на свою койку и рыдать. Прошло всего-то 70 лет, два поколения, и такой же недоучившийся студент, запытав до смерти десяток "врагов народа" или ликвидировав сотню, а то и тысячу "расово неполноценных", приходил домой и улыбался, радуясь, что на жене новое красивое платье, что дочь получила пятерку в школе. Играло радио, чай был горяч и сладок. Жизнь шла!

Зощенко первым обнаружил этот новый массовый тип. Человека, который может на улице схватить выпавшую из окна недоваренную курицу и убежать; отказаться от невесты потому, что в приданое не дали комод; убить за ершик от примуса; - и всё это с милой душой, не считая, что происходит нечто странное или страшное.
Он первым описал общество, где ложь, предательство, воровство, даже убийство - выпали из рамок морали. Где этих рамок вообще нет, а когда о них говорит какой-то там "интеллигент" - то его не понимают. Общество, где все согласны с насилием, потому что иначе они не знают, не понимают, не могут.


Зощенко - увы нам всем! - проницательнее Достоевского. Или лучше так: Зощенко – это Достоевский сегодня.
Потому что "бесы" Достоевского - это мерзкие, жестокие, но мыслящие и чувствующие люди. Делая мерзости, они понимают, что делают мерзости. Убивая, понимают, что совершают грех перед Богом и людьми. Почти что романтические персонажи. Дети Байрона.
А герои Зощенко - это массовые и банальные насильники ХХ века. Это "бесенята", для которых и вопросов-то таких не стоит. Пытать? Убивать? Травить газом? Закапывать живьем? Включая детей, женщин и стариков? Это мы пожалуйста! Работа-зарплата, и всего делов.
Вина "бесов" грандиозна. Прежде всего в том, что они вытащили "бесенят" из социального нуля в центр жизни, дали им маленькую, но власть. А потом - коли охрана "бесов" вся состоит сплошь из "бесенят" - были вынуждены им подчиниться. Состарились и легли в могилу старые, утонченно-мерзкие "бесы" - и "бесенята" стали вообще самыми главными.
Читайте Зощенко, друзья…
Драгунский

рассказ в "Снобе"

ГОСТИНИЦА РОССИЯ

- Здесь можно орать и визжать? – спросила Галина Глебовна, оглядев гостиничный номер.
- Конечно! – сказал Олег Сергеевич. – Что за вопрос!
- Дверей нет. То есть между прихожей и комнатой. А в «Москве» была дверь. В «Москве» вообще было лучше. Такой винтаж, потолки три сорок.
- Сломали мы с тобой «Москву», - сказал Олег Сергеевич.
- А вдруг «Россию» тоже сломаем?
- Нет, не может быть, - Олег Сергеевич поцеловал Галину Глебовну и подумал, как бы пошутить на тему «Россию не сломаешь». Но так и не придумал.
Она села на кровать и стала снимать свитер.
- Есть-пить хочешь? – спросил он.
- Хочу. Но потом.
Они разделись, она сбегала в душ. Обнялись, легли.
Галина Глебовна была сверху. Она шептала: «я же предупреждала, я же спрашивала, а ты разрешил!» - и визжала, и орала, а потом нагибалась к Олегу Сергеевичу: «я тебя не перепугала, нет?».
Потом она выпрямилась, раскинула руки, потянулась, поглядела в окно и засмеялась:
- Я никогда так прекрасно не трахалась! Господи, как красиво!
Был конец ноября, ранний вечер. Номер был на седьмом этаже, смотрел на Варварку. С низкого неба летели крупные белые хлопья, садились на синие купола церкви. В Гостином дворе зажигались широкие желтые окна.
- Это ты прекрасна, - сказал Олег Сергеевич.
- Ты тоже ничего, - сказала Галина Глебовна, отмыкаясь от него, вставая, спрыгивая с постели, ступая босыми ногами по ковру. – Перерыв, перерыв! Где мои сливы, мой виноград, мой яблочный сок?Collapse )
Драгунский

из сборника "Всё в саду" (М., АСТ, 2016)

ДУРА И ТРУС.

Саша Котов лежал под кустом сирени и слушал соловья.
Соловей пел где-то совсем рядом, казалось – руку протяни, и можно выключить. Лучше выключить, потому что соловей пел очень громко, слишком громко, по ушам бабахал. А у Саши болела голова.
Он вечером выпил бутылку водки с Валей Гимпелем. История была такая: он проспорил эту бутылку Цыплакову, спор был о том, сколько лет разным героям из «Войны и мира». Цыплак говорил, что граф писал небрежно и часто путался, одни у него стареют быстрее других, а Саша держался мнения, что Лев Толстой – гений, и это мы дураки, если что-то недопоняли. Но потом не поленился, перечитал с карандашом и тетрадкой и увидел, что так и есть. Ему Гимпель помогал считать, Гимпель был на его стороне, но увы! Amicus, как говорится, Plato, но истина дороже. Цыплак прав. Купили бутылку – то есть Саша покупал, а Гимпель занимал очередь, пока Саша стоял в кассу.
Купили и поехали на Ленгоры. Было часов шесть вечера. Цыплакова в общежитии не нашли, а соседи сказали, что он вообще уехал, досрочно сдал последний экзамен и домой, в Свердловск. Уже до осени. Потому что было самое начало июня. Саша Котов остался как дурак с бутылкой и Гимпелем. «Спрячь до сентября», - сказал честный Гимпель. «Да ну, прокиснет!» - сказал Саша, спер на общежитской кухне неизвестно чью луковицу, и они пошли в сад.
Там был университетский ботанический сад, с забором, но пройти можно было. Лучше, чем просто на горах, где люди и менты. А тут народу никого. Только вдали тетка с тачкой и метлой. Устроились среди сирени. Было уже к восьми, и Гимпель начинал дергаться, потому что мама-папа ждут. А у Саши мама-папа как раз были в отъезде, поехали вместе с младшей сестрой кататься на пароходе Москва-Ленинград, поэтому он никуда не торопился. Открыли, разрезали перочинным ножом луковицу. «У тебя хоть пирожок есть?» - спросил Саша. Гимпель помотал головой, к тому же пить он не хотел, не умел и боялся. Хотя взрослый мужик, третий курс. Саше пришлось почти все самому доканчивать. Пили из горлышка, болтали о Льве Толстом, смысле истории и роли личности в ней, а также о девчонках. Гимпелю нравилась Ксана Беляева. «Она ангел, светлый ангел!» - повторял он, краснея. Саша все знал про Ксану Би – так ее звали ребята – но не стал рассказывать это бедному Валечке Гимпелю; зачем другу ломать кайф возвышенных фантазий? Сказал только: «Вообще-то пить начинать следует с утра, и более ни на что во весь день не отвлекаться… Кто сказал?» «Лев Сергеич Пушкин!» - ответил умный Гимпель и сказал, что уже половина двенадцатого ночи – вот ведь проболтали! – и скоро взаправду утро, потому что ночи короткие – пятое июня – и надо скорее к метро.
Саша встал и тут же сел снова. Голова поехала, и затошнило. Все-таки грамм триста пятьдесят, а то и четыреста он осадил под пол-луковицы. Сел, потом лег на спину. Сирень крутилась над головой на фоне бледно-звездного неба. Застонал. Гимпель посоветовал проблеваться. Саша возразил, что всё уже впиталось в голодный желудок и пошло прямо в нервную систему. Гимпель сказал, что поможет добраться, а если надо – то останется с больным товарищем.
Саша едва умолил его уйти, поклявшись, что не умрет.Collapse )