Category: история

Category was added automatically. Read all entries about "история".

Драгунский

Денис Драгунский. Как они нас любят!

Как сильно они нас любят!

Один человек сильно разочаровался в своем друге. Решил, что это не друг вовсе, а настоящий негодяй и последняя сволочь. И что с ним надо окончательно порвать. Не общаться и не встречаться. Никогда! Ни разу! Поэтому он сначала долго звонил ему домой, потом на работу, выяснил, что он в командировке довольно далеко и надолго, и поэтому он взял билет на самолет, а потом долго искал гостиницу, где он остановился, потом часов шесть ждал его у дверей номера, а когда тот появился – сухо произнес: «Ты сволочь и негодяй! Понял?»
И гордо вышел прочь.
Что сие означает?
Сие означает, что данный персонаж просто жить не мог без своего друга. Был к нему ужасно привязан.
Хотя, казалось бы: не хочешь общаться – не общайся. Сам не звони, а на звонки отвечай торопливо и сухо. Но нет! Обожаемый объект не отпускает. Хочется все время быть рядом, все время обозначать свое небезразличие.
Такое бывает и в политике.
Взять, например, партию «Союз Правых Сил».
Вряд ли кого-нибудь еще так поливают. Особенно усердствуют в поливе именно те, кто считает себя людьми образованными, социально успешными, демократически настроенными, что особенно важно. Свободолюбцами и искателями истины.
Ну, казалось бы – есть какая-то там партия. Были какие-то мальчики в штанишках. Когда-то, где-то, как-то отметились на пегом политическом горизонте России. Какие-то там реформы. Реформишки. Реформулечки. Ерунда, одним словом. Проехали.
Но нет. Куда там. Ехать еще долго. Конца не видно.
Кто разрушил великую державу? СПС. Кто виноват, что мужики пьют, а бабы не рожают? Кто сдуру попер в Госдуму? СПС. Кто опять осрамился, облажался, спотыкнулся, сглупил, сморозил, сбрендил, шмякнулся, так что брызги в стороны летят? СПС. У кого нет никаких шансов ни на что? У СПС.
И вот так -7х24.
Любят. Жить не могут без.

Драгунский

не надо заводить архива

ВСЯ ПРАВДА О ГЕВОРКЕ ГАРИБЯНЕ

Мила Мошкина была очень умная и образованная, она заканчивала магистратуру филфака и готовилась к аспирантуре, она знала английский и французский свободно, и немецкий более или менее. У нее была обеспеченная семья; папа давал ей деньги снимать квартиру поближе к университету, на Ломоносовском. Почему она не жила с родителями, ведь там было вполне просторно, хотя и далековато, на Войковской? Потому что папа и мама надеялись, что она наконец-то устроит себе хоть какую-то личную жизнь. Они очень боялись за нее в смысле любовно-семейных дел. Мила была отчаянно некрасива: широкие щеки, острый носик, маленькие глазки, и красные оттопыренные уши торчат из-под жидких кудряшек; о фигуре и говорить нечего. Тут были целых две беды: во-первых, она была некрасива на самом деле, без шуток, а во-вторых, она прекрасно об этом знала и не питала никаких иллюзий насчет своего женского счастья, потому что была очень умная, я же сказал.
***
Костя Клименко был аспирант первого года, специалист по советской литературе. Он приехал из Барнаула, где окончил университет, пару лет попреподавал, и даже успел прославиться статьей «Сладкий соцреализм послевоенно-застойной эпохи». В это направление он зачислил таких разных калибром и стилем авторов, как Лидин, Трифонов, Нагибин, Казаков, Аксенов, Токарева, а в драме – Розов, Арбузов, Алешин и Володин. И многих других тоже. Почти всех, кроме «деревенщиков», Шукшина и подпольных писателей-диссидентов. Не знаю, насколько он был прав по существу – скорее всего, нет – но статья наделала шуму, ее перевели три языка, самого автора даже пригласили в куда-то за границу почитать лекции – и под это дело приняли в московскую аспирантуру. Костя, однако, был нищ, гол и бездомен. Всего имущества у него было длинное драповое пальто (издалека могло сойти за стильное, этакий старомодный денди), еще какие-то скромные шмотки и большой портфель из кожзаменителя. Там он хранил свои документы – диплом, протоколы экзаменов в аспирантуру и свидетельство о праве собственности на одну вторую квартиры в родном городе, а также бабушкино завещание на вторую одну вторую. Бабушка пока была жива, с ней были отличные отношения, но в Москве жить было негде. Было, конечно, аспирантское общежитие – но совсем ужасное, с точки зрения Кости. «Проходной двор!» – жаловался он приятелям, и мечтал снять хоть какую-нибудь квартирку. Но денег не было. Поэтому он ходил по Москве в обнимку со своим здоровенным портфелем и приглядывался к людям, воображая, как эти мужчины и женщины идут домой, где их ждут женщины и мужчины. Грустно ему было. Костя был красивый, рослый и статный, да еще аспирант, эрудит, говорун. И конечно, в скором времени у него должна была появиться – не могла не появиться! – девушка с квартирой. Он в этом не сомневался. Но жить-то надо было сейчас.
***
Егор Федорович Галибин, умерший уже лет тридцать тому назад, был знаменитый советский писатель – прозаик и театральный драматург. Вот как раз «сладкий соцреалист», по классификации Кости Клименко. Неторопливый и подробный эпик в своих военных и индустриальных романах (за что получал сначала сталинские, потом государственные премии), любимейший новеллист-сердцеед (на его книги в библиотеках записывались в очередь, несмотря на астрономические тиражи), и вдобавок большой мастер сценической интриги и ярких характеров (поэтому его пьесы шли по всей стране, от БДТ и МХАТа до безвестных домов культуры).
***
Что же их, таких разных, вдруг соединило?
Вот об этом я вам сейчас расскажу.
Но сначала давайте на минутку вернемся к писателю Галибину. Кинем взор на его долгую и интересную жизнь.

Он родился в 1911 году, то есть смутно помнил Первую мировую и Революцию. Провинциал, напористый и способный, он в тридцатые годы начал завоевывать Москву. Работал в литчасти Театра Мейерхольда и даже помогал мэтру писать сценарии его спектаклей («чисто технически» - как скромно говорил он потом в своих интервью). К середине тридцатых выпустил первый сборник рассказов и получил добрые напутствия от таких разных писателей, как Бабель и Шолохов. Однако его близость к Бабелю, Пильняку, Мейерхольду, Мандельштаму и другим врагам народа – почти не отразилась на его благополучии; двухмесячный арест в конце 1937 года, и всё. К 1940-му он издал роман «На крутом повороте», а его комедия «Скажи спасибо!» уже шла по всей стране. Во время войны работал в ГЛАВПУРе, на фронт выехал только однажды, в середине марта 1945-го, с заданием написать о взятии Вены – и тут же попал в плен, где пробыл ровно месяц и три недели. Был освобожден американцами и просидел у них до конца года – но и это ему не повредило. В плену написал повесть для детей «Гензель и Гретель» - о брате и сестре: брат был «гитлерюгендом», а сестра – помогала красноармейцам бежать из плена. Сам Сталин на совещании с писателями сказал: «Эта книга имеет большое воспитательное значение, особенно в свете наших усилий по созданию новой, демократической Германии». Сталинская премия второй степени! Обрадованный Галибин тут же выстрогал роман «Письма братьев Гримм», где один брат был официальным нацистским историком, берлинским профессором, а другой – историком-марксистом и сидел в концлагере, и они спорили в письмах. «Товарищ Галибин повторяет сам себя! – строго сказал Сталин на заседании Комитета по Сталинским премиям, поскольку простодушный Фадеев включил эту книгу в шорт, как мы бы нынче выразились, лист. – Навязчивые самоповторы не украшают писателя». Очевидно, философские сравнения коммунизма и нацизма не пришлись вождю по душе. Книгу по-тихому изъяли из библиотек, но с Егором Федоровичем опять-таки ничего не случилось. Романы, пьесы и сборники рассказов шли постоянным тугим потоком: по штуке в год.
Галибин был чертовски богат. Дача в Переделкино, квартира в новом доме на улице Горького. Машина с шофером. Пиры и попойки, гремевшие на всю Москву. Шесть жен одна за другой, и все, кроме последней – знаменитые женщины: актрисы, поэтессы, художницы. Детей у него не было. Все гадали, почему. Кто-то своими ушами слышал, что Галибин говорил: «Я законченный алкоголик! От меня обязательно родится урод, зачем это?». Кому-то Галибин в пьяном виде признавался, что не верит ни одной женщине: «Все равно родит не от меня, я их, блядей, знаю!». А старый писатель-чекист Елистратов рассказал, уже после смерти Галибина, что все было проще и грустнее – Егору Федоровичу то ли в ежовских застенках, то ли в гитлеровском плену намертво отбили яйца. Так или иначе, после развода с предпоследней женой (это была актриса Наталья Трубецкая), Галибин – уже в семьдесят – женился на сорокалетней ничем не знаменитой, но очень красивой женщине, с которой и прожил до своей смерти, наступившей в 1993 году, как раз в дни парламентского кризиса. Ему было без нескольких недель восемьдесят два.
Сейчас Антонине Сергеевне Галибиной было под восемьдесят.

***
Костя Клименко узнал о ней случайно, в одной литературно-филологической компании – где, кстати, была и Мила Мошкина, но сидела по своему обыкновению в уголке и пила красное вино маленькими глоточками. Разговор зашел о «сладком соцреализме», все опять восторгались Костиной статьей, и кто-то сказал, что сладчайшим соцреалистом был, несомненно, ныне почти забытый Галибин, а ведь когда-то – ах! Книги сметали с прилавков. А на спектаклях по его пьесам рыдала вся страна. «Порыться бы у него в архиве!» – вздохнул Костя. Маруся Трубецкая вдруг засмеялась: «Записывай телефон. Но не говори, что от меня!».

Буквально назавтра Костя, в своем дендическом пальто и с огромным портфелем, стоял у подъезда роскошного, с гранитным цоколем дома, на котором в числе прочих висела доска: «Здесь в 1952 – 1993 гг. жил и работал писатель, лауреат Государственных премий, Егор Федорович Галибин».
Трудно было поверить, что Антонина Сергеевна была красива сорок лет назад, несмотря на все восторженные строки, которые посвятил ей покойный муж. Она была похожа на старую гарпию. Рослая, но ссутуленная. Ходила вперевалочку. Руки, искореженные артритом, с большими острыми и желто накрашенными ногтями – гарпия и есть. Но приветлива и добродушна. Чай, конфеты, коньячок. Ей льстило внимание молодого ученого к сочинениям мужа, хотя она призналась, что читала далеко не все его романы, а письма так и не разобрала окончательно. «Что-то просмотрела, что-то разложила на кучки, а потом устала… Я ведь не спец по всему этому. Я бывший инженер-электрик, в издательстве. Там и познакомились. Случайно, можно сказать».
Квартира была набита старинной мебелью, картинами, бронзой и прочими знаками советского богатства. Было даже тесновато в этих пяти комнатах. Антонина Сергеевна объяснила, что дачу она продала и лучшее оттуда свезла сюда.
В огромном шкафу лежали рукописи. «Сдать в архив всегда успею! – сказала Антонина Сергеевна величественным гулким голосом. – Глядите. Изучайте. Пойду подогрею чайник».
***
Пачки писем лежали на самой нижней полке, то есть на дне шкафа. Доска была накрыта длинной салфеткой. Костя переложил письма на стол карельской березы, на зеленое сукно. Приподнял и отодвинул салфетку. Там была как бы дверца вниз, с утопленным медным кольцом. Костя потянул кольцо. Дверца – точнее, крышка от потайного ящика – оказалась у него в руках. Отложил ее в сторону. В углублении лежал кожаный бювар. А в нем – не меньше трех сотен страниц, исписанных мельчайшим почерком, на непонятном языке – угловатые заковыристые буквы. Он перелистал рукопись. Обратил внимание на даты, стоявшие на некоторых страницах: 1934, 1936, 1939. Потом 1944 и далее, чуть ли не до 1988-го. Дневник! Причем явно – перебеленный, то есть переписанный начисто. Скорее всего, с каких-то тетрадок и заметок. Где же они? Костя пробежал взглядом по остальным полкам, но чисто логически понял, что черновые записи автор уничтожил, а окончательный вариант спрятал вот в этом тайнике. Он еще раз вгляделся в эти тесные царапучие строчки. Что за язык? Греческий? Грузинский? Или вообще эфиопский? Ладно. Разберемся. Спрятал рукопись в свой портфель. Закрыл тайник, застелил его салфеткой и положил пачки писем на место.
- Я к вам еще зайду не раз, поработать в вашем архиве, – сказал он Антонине Сергеевне, напившись чаю, съев еще две толстые конфеты и опрокинув на дорожку еще одну стопку коньяку. – Если, конечно, позволите!
- Милости прошу!
- Кстати, Антонина Сергеевна, чисто филологический вопрос… А какие языки знал Егор Федорович?
- Русский! – засмеялась старуха. – В совершенстве! Еще немецкий, конечно. Английский так, для туризма, он много ездил от Союза писателей. Мы с ним вместе ездили. Ну и родной, разумеется.
- Родной? – Костя поднял брови.
- Он же армянин! – она подняла брови в ответ. – Геворк Аствацатурович Гарибян. А вы что, не знали?
- Н-нет…
На стене висел сочно написанный портрет Галибина – похоже, что кисти Налбандяна. Костя посмотрел на него, и в этом чуть львином лице с седой гривой вдруг увидел южные черты: томные темные глаза, крупный выразительный нос, какую-то особую складку губ – сочетание мужества и сластолюбия.
- Геворк значит Георгий. То есть Егор, - объяснила Антонина Сергеевна. – Аствацатур, это что-то вроде «Богом данный», в дословном переводе. Он мне так объяснял. Богдан, в общем. По православному Федор. А Галибин - просто по созвучию. Вы не думайте, это не секрет. У него в паспорте было написано: национальность – армянин. Он не скрывал. Просто не афишировал.
- А вы сами армянский знаете? Хоть чуточку? Пробовали учить?
- Бог с вами! – она махнула рукой. – Там такие буквы!
- Понятно, – Костя пощупал ногой портфель под столом.
Там, в этом портфеле, лежала его карьера, его слава, его успех. Нет, друзья-товарищи, ведь это вообразить невозможно: тайный дневник знаменитого советского писателя Галибова, он же Гарибян. Да, именно тайный, потому что написанный по-армянски и спрятанный в секретном ящичке! События с 1934 по 1988 год! Бомба! Сенсация! Издание в трех томах с комментариями! Сразу докторская вместо кандидатской!

Осталось понять, где хранить портфель с таким сокровищем.
***
Но жизнь быстро подсовывает нам свои варианты.
Спускаясь к метро «Охотный ряд», Костя Клименко налетел на Милу Мошкину. Кто-то из них зазевался, переходя Никитский переулок – то ли Мила засмотрелась на витрину кафе, то ли Костя загляделся на красивый автомобиль неизвестной марки – но они сильно столкнулись, и Мила чуть не упала, и Костя подхватил ее левой рукой – в правой у него был портфель – и она вдруг сказала:
- Ой! Привет! – Костя не узнал ее сразу, но она напомнила: – Ты что? Буквально вчера были у Кирсановой!
- А, привет…
И вот как-то слово за слово он пошел ее провожать, тем более что им было по дороге: красная ветка, метро «Университет», Костя ехал в свое ненавистное общежитие на углу Вавилова и Дмитрия Ульянова, а Мила – к себе. Рассказала, что снимает квартиру, Ломоносовский 19, рядом с театром Джигарханяна. «Какой-то у меня сегодня армянский день», - подумал Костя и взял Милу под руку.
***
- Коньяк пил? – спросила она, потянув носом, когда они уже лежали на диване и смотрели в потолок.
- Ага… – Костя покосился на нее и простодушно добавил: – А я думал, ты девушка.
- Вот еще! – холодно засмеялась она.
Она не была девушкой уже очень давно, с пионерлагеря. В словах Кости она услышала еще одно подтверждение своей непривлекательности. Но решила не муссировать вопрос.
Наутро Костя засобирался по делам и попросил разрешения оставить портфель. На всякий случай он объяснил, что там лежат все его документы, а в общежитии оставлять страшно – проходной двор и кругом шпана, одно название «аспиранты», хотя на самом деле там комнаты и койки сдают не пойми кому.
Они поцеловались на прощание, очень сильно, так что Костя задержался еще часа на полтора.
Костя приходил к ней часто, но больше не оставался ночевать. В первый раз это получилось как-то само – просто оба заснули, вот и всё. А дальше должно было прозвучать какое-то слово. То ли она должна была его пригласить, то ли он – попроситься. Прошло месяца два, наверное. Но оба молчали. «Гордость и предубеждение» - потом вспоминала Мила.
Но это потом. А тогда – Костя ходил-ходил, а потом вдруг пропал на целую неделю. Что-то невнятное отвечал по телефону. «Я на семинаре», «У меня второй звонок идет», «Я в метро, я перезвоню» - но не перезванивал.
Вы правильно догадались!
Костя, в очередной раз вечером выйдя от Милы и в усталой тоске листая список контактов в своем мобильнике – куда бы пойти выпить-поболтать, а может, и переночевать – вдруг наткнулся на телефон Маруси Трубецкой – той, которая дала ему телефон Антонины Сергеевны Галибиной, но просила не упоминать ее имени. Почему не упоминать? Да потому, что она была внучкой актрисы Натальи Трубецкой – предпоследней галибинской жены.
***
«Боже, какой я идиот, болван, тетеря! – думал Костя, тем же манером лежа на диване, но уже с Марусей Трубецкой. – Сразу надо было, тут же позвонить и как бы отчитаться. “Спасибо, Маша дорогая! Был у Галибиной по твоей наводке. Поговорил. Тебя не выдал”. И к ней приехать, а не к этой выдерге!».
«Выдерга» – это по-барнаульски «стерва». Вот так злобно он подумал о бедной некрасивой Миле Мошкиной.

А Маруся Трубецкая была хороша собой. Квартира у Маруси была собственная, а не съемная. Марусе понравился долгий секс – эх, знала бы она, почему он нынче вечером такой долгий… А главное – Маруся сразу сказала: «Я не хочу просто так. Мне нужны серьезные отношения». Костя красиво поклялся в серьезности своих намерений. Маруся ответила кратко: «Тогда перевози барахло».
Всего барахла у Кости было длинное пальто, рюкзачок с футболками и кедами под кроватью в общежитии – и, главное, заветный портфель, который стоял у Милы Мошкиной в платяном шкафу. Надо было его забирать.
***
Костя бегал по комнате, тряся портфелем, а Мила сидела в кресле в махровом халате, нагло надетом на голое тело.
- Откуда я знаю! – она пожимала плечами. – Ты сдавал на хранение без описи!
- При чем тут опись! При чем тут хранение! – отчаянно кричал он. – Там была рукопись! Редчайшая! Ценнейшая!
- На армянском языке?
- Откуда знаешь? Ты лазала в мой портфель? Ты ее сперла?! – он замахал кулаками. Потом сел на стул и придвинулся к ней, заглянул в глаза. – Значит, ты воровка?
- Не тебе меня попрекать, – бестрепетно ответила Мила и даже пнула его своей босой ножкой с растопыренными пальчиками.
Она чувствовала, что ничего и никого не боится. Да, она была очень некрасива. Наверное, именно поэтому Костя во время свиданий выделывал с ней разные этакие штучки – чтоб «пробудить огонь желаний», типа того. Она понимала это, и ей было весело. Особенно сейчас.
- Ты сам воришка! – смеялась она. – Это ты спер у старушки дневник ее мужа. Егор Галибин, урожденный Геворк Гарибян. Там масса интересного, кстати…
- Ты знаешь армянский? – Костя даже рот открыл.
- Бог с тобой, - хохотала Мила. – У меня подружка, Изабель Асоян, дочка французского атташе. Я ей дала посмотреть. То есть показать папе, она сама армянского не знает, а папа – свободно. Ух, там такие дела! Бомба! Сенсация! Тут тебе чекист Ежов, тут тебе Пастернак. Не говоря уже про! – она подняла палец.
- Про кого? – спросил Костя.
- Погоди, – она вдруг посерьезнела. – Давай так. Я тебе сейчас задам вопрос. Если ты ответишь правильно, я сегодня же отдам тебе эту папку. Позвоню Изабелке, она принесет. Они тут сравнительно недалеко живут. А нет – извини!
- Ну? – Костя покрепче уселся на стуле.
- Итак. Ты в меня влюбился, а потом полюбил другую? Так ведь бывает, ничего страшного. Или просто искал для своего портфеля камеру хранения? Сначала нашел одну, потом другую, так тоже бывает, тоже ничего страшного. Я тебя слушаю. Только честно.
- Мила! – сказал он и протянул к ней руку, залез под халат, сжал колено.
- Дальше, дальше! – она глядела ему в глаза, и потом сказала: – Спасибо… Но ответа я все-таки жду.
- Никакую другую я не полюбил… – он тяжело дышал.
Мелкие капельки пота красиво искрились у него на лбу – потому что был закат, и красное солнце на минутку осветило комнату. Мила потрогала эти капли, облизнула палец и сказала:
- Мимо! – и объяснила: – Маруська Трубецкая позвонила мне в тот же вечер. Ты у нее в койке дрых после секса, а она мне звонила, хвасталась. Она же не знала, что ты от меня пришел. Она вообще про наши дела ничего не знала. Так что извини. Мимо. Давай, иди, не задерживай, мне в душ надо.
***
Господин Шарль Асоян, французский атташе, отвез рукопись в Париж. В его районе случился погром; в газетах писали. Его квартира сгорела дотла, вместе со всем, что там было.
Поэтому всей правды о Геворке Гарибяне никто так и не узнал.
А что касается остальных персонажей этой странной истории – зачем нужны подробности про всякую мелкоту?
Драгунский

исторический роман

ПАЛАЧ И ЕГО ЖЕНА

«Еще минуточку, господин палач, еще минуточку!» – эти слова несчастной Жанны Дюбарри своими ушами услышала юная Аннет Пуатье де Кресси, баронесса Болленберг, восьмого декабря 1793 года. Она пришла на Площадь Революции посмотреть, как казнят врагов народа. Двое плечистых слуг помогли ей протиснуться к самому эшафоту. Она сама была аристократкой, но ничего и никого не боялась. Ее молодой муж, гессенский барон Анри, то есть Генрих фон Болленберг, был сначала на службе французского короля, командовал полком, но потом – по его собственным словам – «умом и сердцем принял Революцию» – и привел свой полк под сине-красный флаг, и сейчас командовал «полубригадой», как это нынче называлось.
Они поженились уже после этого.

Наследница старинной фамилии красавица Аннет всей душой полюбила высокого сероглазого немца – наверное, так же искренне и безоглядно, как он вдруг полюбил Революцию. Но, признавалась она сама себе, в этой любви было что-то от желания спастись, скрыться за широкой спиной республиканского полковника, члена всех и всяческих Секций, Конвентов и Комитетов – Аннет не разбиралась, что это такое, но знала точно, что в обиду ее не дадут.
На площади она стояла так близко, что услышала эти слова величайшей потаскухи Франции, непревзойденной искусницы, поднявшей любовный дух постаревшего Луи XV, переспавшей со всем двором и даже, говорят, побывавшей в постели главного палача Сансона, ассистенты которого сейчас укладывали ее на гильотину. 
- Еще минуточку, господин палач, еще одну минуточку…
Аннет вгляделась в суровое носатое лицо Сансона. Ей показалось, что палач вдруг стал похож на профессора философии, которому студент задал неожиданно трудный вопрос, и мэтр задумался, ища точный и вместе с тем остроумный ответ.
«Как глупо! – подумала Аннет. - Что значит эта минуточка? Или две, или даже пять?».
Тень размышления пробежала по лицу Сансона, он сдержал вздох, отпустил шнур гильотины и тут уже вздохнул свободно.
Толпа радостно взревела. Сансон взял голову Дюбарри за кудри у висков, стряхнул кровь прямо себе на кожаный фартук – и показал толпе, как будто посветил фонарем в полумраке. Сотни платков и каких-то лоскутьев протянулись к эшафоту. Сансон небрежно побрызгал кровью туда-сюда, а потом кинул голову в большой плетеный короб, куда его помощники уже перетащили тело Жанны.
«Очень глупо!» - сказала Аннет сама себе чуть ли не вслух, и повернулась к слугам, которые вывели ее из толпы.
Ей было приятно чувствовать себя в полной безопасности в толпе беснующейся черни. Потому что ее муж сейчас защищает эту чернь от австрийцев и пруссаков.
***
Через полгода мужа арестовали за сношения с неприятелем, обвинили в шпионаже и саботаже, и гильотинировали назавтра после суда.
Аннет с матерью, не дожидаясь исхода дела, верхами поехали в Реймс в странной надежде спрятаться – но письмо с доносом их опередило. Кто это был? Кто на крепком коне или в ходкой коляске обогнал их и сообщил, что жена и теща врага народа и предателя Болленберга хотят спрятаться в доме, когда-то принадлежавшем фамилии де Кресси. «Кто нас предал? – бубнила мать. – Кому мы так поперек горла встали, что он захотел нашей смерти и не поленился помчаться в Реймс?» «Или отправил письмо с курьером», - уточняла Аннет. «Или письмо, - кивала мать. – Но зачем? За что?».

Мать помиловали и просто выгнали на улицу, по причине ее дряхлости и безумия, как гласило постановление революционного суда. Действительно, эта попытка убежать была явным доказательством умственного расстройства пятидесятилетней старухи – тем более что в усадьбе маркизов де Кресси уже два года как был военный госпиталь.
Но Аннет приговорили к смерти.
Никто не собирался везти ее назад в Париж.
Казнить ее должны были здесь, на маленькой некрасивой площади, окруженной низкорослыми деревьями. И эшафот был скрипучий и подгнивший, и палач без перчаток. Никакого парижского шика. Зато очередь приговоренных – восемь человек.
Вот тут-то она вспомнила Жанну Дюбарри. Вспомнила также, что еще десять дней назад она лежала в объятиях мужа, барона Анри, то есть Генриха Болленберга. Вспомнила, как ей смешны были слова несчастной Жанны «еще одну минуточку».
А сейчас она в первый раз в жизни вдруг захотела жить.
Она огляделась.
Прекрасным было все. Камни, низкие корявые деревья, помост-эшафот, глупые и злые рожи вокруг, широкие грязные руки палача, и даже эти душные вечерние, почти ночные июньские облака. Да, именно июньские, они с матерью не хотели учить новые названия месяцев, и тайком жили по старому календарю. Июнь кончался. Было седьмой час, еще совсем светло, но вдруг наползла туча, сначала лиловая, потом графитовая. Полыхнуло, громыхнуло, и хлынул дождь. Толпа разбежалась: люди попрятались под деревьями и в подворотнях.
Добрый Бог подарил ей еще полчаса, наверное.
Совсем стемнело. Она слышала, как рядом спорили палач и его помощник: «Может, завтра? Ведь уже темно».
- Может, завтра? – крикнул палач в густеющие сумерки.
- Сейчас! Сейчас! – раздалось в ответ. – Зажгите что-нибудь!
Еще минут пять зажигали факелы.
Наконец палач подошел к шеренге приговоренных. Пальцем поманил ее.
Руки у нее были связаны спереди, на животе.
Палач стал ослаблять веревку и заводить ее руки за спину, чтобы ловчей уложить лицом вниз, на широкую доску, под нож. У него были шершавые ладони и, кажется, царапался сорванный ноготь большого пальца.

- Минуточку, господин палач, – сказала она.
- А? – он взглянул на нее из-под глубокого капюшона.
- Одну минуточку, – повторила она.
Они, наверное, полминуты глядели друг другу в глаза.
- Чего? – переспросил он.
- Еще одну минуту пожить, умоляю вас…
***

Он осклабился и вдруг отставил в сторону смоляной факел в треножнике, которой горел рядом. На миг накатилась тьма. Потом сильно толкнул ее, так, что она перелетела через доску и кверху тормашками упала в огромную плетеную корзину.
Сквозь ивовые прутья она увидела, как палач поправил факел и выдернул из очереди следующую жертву.
Через минуту на нее рухнуло чье-то дергающееся тело, вонючее, потное, брызжущее кровью, сочащееся мочой, а еще через несколько минут все заполнила вонь свежих нечистот.
Потом еще толчок. Потом эту корзину куда-то оттащили. Поставили на возвышение над ямой. Сквозь весь тошнотворный букет она почувствовала смертный запах свежеотрытой земли. Услышала, как палач крикнул кому-то, чтоб он принес лопаты. Этот кто-то ушел, шаркая. Корзина опрокинулась в яму – и Аннет оказалась сверху двух еще теплых мертвых тел. Палач подал ей руку, помог выбраться, пнул ногой – она отлетела в угол и спряталась там. Пришел хромой старик с двумя заступами; вместе с палачом они забросали яму сначала известью из стоявшего рядом ящика, а потом землей. Притоптали, поплясав сверху. Потом старик ушел, прихватив лопаты.

Палач подошел к ней, велел подняться. Дал длинный плащ с большим капюшоном. Велел идти за ним следом в двадцати шагах.
Идти оказалось недолго. Не более часа, наверное. Уже совсем стемнело.
Открыв дверь и втолкнув ее в тесную прихожую, он спросил:
- Как звать?
- Аннет. То есть Анна, господин палач.
- Хо! – сказал он. – Моя тоже Анна. У нее лихорадка. Третий день. Померла, поди, пока я тут с вами надрывался. Бедняга. Бог да смилуется над ее душой. Короче, если померла, будешь вместо.
Не дождавшись ответа, ушел в дом.
Аннет села на корточки. Ее била дрожь. Пусть ее накажет Бог, пусть ее ждут адские муки, но сейчас она желала смерти жене палача, потому что сильнее всего хотела жить сама.

Скрипнула дверь.
- Жива! – сказал он. – Жива, вот ведь черт. Не ожидал, честно. А ты беги отсюда. Где-нибудь спрячешься. Не обессудь. Давай, давай, – и он ногой стал подпинывать ее к двери.
Аннет упала ему в ноги.

- Господин палач, – шептала она, – о, господин палач, умоляю вас… Вы так добры ко мне, вы так великодушны, будьте моим ангелом…
Тот хмыкнул. Взял из угла какую-то рогожу, кинул на пол:
- Спи, черт с тобой…
Она схватила его руку, поцеловала.
- Да пошла ты! – сказал он, но голос его, кажется, дрогнул.
***
Она почувствовала его руку на своем плече и проснулась.

Ночь уже повернула к утру. Сквозь щель над дверью пробивался сизый рассвет. Она увидела каменную кладку стены и склонившееся над ней лицо палача. Аннет все поняла, и покорно раскинула руки и ноги. Но палач сказал негромко:
- Все ж померла. Еще темно было. Я подождал, чтоб не ожила ненароком. Нет. Уже холодеет. Пошли, поможешь.
Вдвоем они оттащили жену палача в погреб.
Аннет рассмотрела ее. Кажется, они были похожи.

- Наверное, надо позвать кюре? – сказала Аннет.
- Дура! – оборвал палач. – Ты же вместо! Неужто не поняла?
И громко засмеялся.
Потом нахмурился, пригладил покойнице волосы, поцеловал ее в лоб и произнес по-латыни:
- Nunc dimittis servam tuam, Domine, secundum verbum tuum in pace!
Аннет от себя прибавила:
- Requiem aeternam dona ei, Domine!
Палач покосился на Аннет и сказал:
- Amen!
Там в полу была глубокая квадратная яма, где стояли глиняные бутыли с яблочной водкой. Палач вытащил их наружу. Они запихнули туда мертвую палачёву жену, и потом до ясного утра таскали в ведрах песок и землю из внутреннего двора. Вроде порядок. Сверху положили две каменные плиты.
Обтряхнули руки и пошли наверх, немного поспать.
***
С женой палача соседки обыкновенно не дружат; Аннет это было на руку. К тому же она была похожа на покойницу и теперь носила ее юбки и кофты. Она привыкла к своему новому мужу, тем более что его тоже звали Анри. В какие-то минуты ей казалось, что вот это и есть ее жизнь, точно та же, что была и ранее. Иногда ей хотелось спросить своего палача: «Как ты можешь спокойно спать, Анри, когда ты за этот месяц умертвил два десятка человек?» Но тут же ей казалось, что этот же вопрос она могла бы задать своему казненному мужу, полковнику Анри, то есть Генриху фон Болленбергу, потому что он умертвил куда больше человек, командуя своей полубригадой, то есть полком, усиленным волонтерскими батальонами. Когда они вытравляли из леса восставших крестьян, счет шел на сотни, а то и на тысячи – но барон Анри спал превосходно.
Через неделю после того, как Аннет стала женой палача, у нее задержались месячные. Когда задержка стала несомненной, она задумалась – что за плод завязался у нее во чреве? Сын барона или сын палача? Еще через полмесяца ее начало тошнить.
- Съела тухлятину какую? – спросил палач. – Ты, это, смотри!
Он вообще-то был заботлив и добр, насколько добр и заботлив может быть плебей. И жаден до любви к тому же. Барон фон Болленберг был прохладнее.
- Нет, Анри, – серьезно и тихо сказала она. – Я беременна.
- Дура! – он хлопнул полстакана яблочной водки. – От меня? Или от этого своего?
- От тебя, конечно же! – возмутилась она, и совсем по-плебейски уперла кулаки в бока. – Вот рожу – увидишь, будет вылитый!
- Дура! – повторил он и размахнулся, желая ударить ее по животу.
Она отбежала в сторону и скрестила на животе руки, защищая его.
- Сошел с ума, Анри! – визжала она. – Сие есть плод чресл твоих!
- Это ты сошла с ума! – он сел на место, налил себе еще. – Моя покойница была бесплодна, и слава Создателю, – он выпил, закусил куском пшеничной лепешки и вздохнул. – Это какой же идиот детей заводит в такое-то время! Время-то какое на дворе, а?
- Что ж ты тогда, – прошептала она, – ежели так детей не хотел, что ж ты тогда в меня семя свое лил?
- А то как же? – он был обескуражен.
- Библию читал? – зло усмехнулась она. – Книга Бытия, глава тридцать восемь. Аки Онан, иже семя свое изливал наружу, ибо детей не желал иметь от Фамари.
Палач помолчал, потом сказал:
- Мы не еретики. Нам в Библии ковыряться незачем. Ты что, гугенотка?
- Спаси Господи! – ответила Аннет. – Я добрая католичка.
Палач замолчал.
Весь день кряхтел и думал, ночью спал плохо, к ней не лез, а наутро достал с полки единственную книгу в доме – «История Александра Македонского» – отодрал от нее четвертушку задней страницы – она была совсем чистая – одолжил у соседа-писца чернил и написал какой-то адрес. Расписался. Дал ей. Объяснил, что это знакомая бабка, и эта бабка все сделает, чтоб ребенка не было.
***
Аннет поклонилась, поцеловала ему руку и вышла из дому, надвинув капюшон плаща, но пошла не к бабке, а в городской Комитет, или Коммунальный Совет, как он там назывался и чем занимался, она не понимала. Она просто искала начальство.

А там, усевшись за стол в приемной, потребовала бумагу и перо и написала донос на своего мужа. Написала, что, дескать, я, Анна-Мария-Луиза-Маргарита, маркиза Пуатье де Кресси, баронесса Болленберг, жена казненного врага народа и предателя революции полковника Анри, то есть Генриха, барона фон Болленберга, была приговорена к смерти сначала парижским, потом реймсским судом, но господин палач, прельстившись моей юностью и красотою и – для честности прибавила она – сжалившись надо мною, просившей пощады, своей волею избавил меня от гильотины, привел домой и сделал своей женой, а свою жену, перед тем умершую от горячки, закопал в подвале, отказавшись хоронить по-христиански.
- Но гражданка! – сказал ей член Комитета, прочитав бумагу. – Чем вы докажете, что вы аристократка и жена казненного барона? У вас нет никаких документов! У вас нет даже селфи с вашим мужем!
- Посмотрите на мой почерк, – сказала она. – Я пишу красиво и без ошибок. И наконец, – она расстегнула плащ и кофту, и завязки на юбке: – посмотрите на мое тело!
- Ого! – сказал стоявший рядом писарь и протянул к ней лапу.
- Не смей! – сказала Аннет. – Я беременна.
- Плод врага народа пусть умрет вместе с женой врага народа! – крикнул писарь, достал палаш из ножен, и замахнулся, потому что голая Аннет была так прекрасна, что хотелось либо овладеть ею, либо убить.
- Назад! – член Комитета выхватил шпагу и рубанул писаря по руке, отчего тот выронил палаш и левой рукой сжал раненую правую кисть, с которой закапала кровь.
- Назад! – повторил член Комитета. – Не родившееся дитя – невинно.
***
Они раскопали погреб, нашли сложенное пополам, только начавшее тлеть тело. Сам палач, трудно поверить, залился слезами, когда его жену за ноги вытаскивали из этой тесной гробницы. Палача взяли под стражу, и скоро он оказался на той же маленькой некрасивой площади, окруженной низкими корявыми деревьями.
Его гильотинировали 25 июля 1794 года. Аннет ждала своей участи в реймсской тюрьме. Она не сомневалась в том, какова будет эта участь, но все же надеялась, что ей позволят родить, а может быть, даже выкормить ребенка.

Но дня через два в Париже неподкупный Робеспьер и друг его Сен-Жюст были арестованы и без суда обезглавлены их товарищами, уставшими от революционных безумств. Маховик казней заскрипел, остановился и потихоньку стал сдавать назад.
***
В 1815 году Аннет Пуатье де Кресси фон Болленберг было всего сорок лет. Она добилась аудиенции у Людовика
XVIII, и он, выслушав эту искреннюю исповедь, своим рескриптом подтвердил баронский титул ее сына Анри, двадцати одного года.
***
Эту историю мне рассказал мой немецкий приятель, Генрих фон Болленберг.
- Вот такое семейное предание, понимаешь ли. Я долго собирался проверить ДНК. Уговорил десять человек Болленбергов, чтоб тоже сдали кровь. Ну и что? Все мимо. Ничего похожего. Так что никакой я не барон. Я пра-пра-пра-какой-то внук простого реймсского палача, и даже фамилии его не знаю.

- Фамилию узнать можно, это не проблема!
- Можно! – сказал он даже с некоторой злостью. – Но мне это неинтересно. Веришь? Совсем неинтересно!
- Верю. Но зато ты все равно маркиз Пуатье де Кресси. Поди плохо?
- Не-а – засмеялся он. – По женской линии титул не передается!
Он отхлебнул яблочной водки и закусил пшеничной лепешкой.
Драгунский

к альтернативной истории русской литературы ХХ века

О ДЕТЯХ И ПАРАЗИТАХ

Вспомнилась знаменитая фраза Шкловского: «По гамбургскому счету – Серафимовича и Вересаева нет. Они не доезжают до города».
Дело, однако, не только в качестве прозы.
Дело еще и в той жизни, которая за окнами.
Напряжем фантазию и представим себе, что Николай согласился на «ответственное министерство», то есть, по сути, на конституционную монархию. Или мы бы жили в республике Львова, Милюкова и их преемников.
Картина литературы изменилась бы радикально.
Прежде всего, никто бы никуда не эмигрировал. Разве что Олеша и Бабель (см. далее)
В России жили бы Бунин и Куприн, Шмелев и Осоргин, Замятин и Алданов, Мережковский и Гиппиус, Тэффи и Аверченко и многие, многие, многие другие. Философы-литераторы в том числе: Бердяев, Шестов, Лосский, Карсавин, Трубецкой, Франк, Степун.
Скорее всего, Набоков вернулся бы в Россию (в родовое гнездо, в особняк на Большой Морской).
Поэтому талантливые М. Горький и Алексей Толстой играли бы более скромную роль, не были бы «живыми классиками», государственными кумирами.
Спокойно жили бы и творили русские поэты – Маяковский, Есенин, Гумилев, Мандельштам, Ахматова, Цветаева, Пастернак и многие другие. Никто бы их не расстреливал, не арестовывал, не травил в газетах и с трибун
Работал бы Сологуб. Расцветал бы талант Булгакова.
Катаев был бы крепким эпигоном бунинской школы. Жил бы под сенью мастера. Сочинял бы наперегонки с Леонидом Зуровым и Галиной Кузнецовой; летом они все трое жили бы во флигелях его орловского имения, а зимой – ездили бы с мэтром в Петроград и Москву.
Юрий Олеша был бы хорошим польским писателем.
Исаак Бабель писал бы блестящие эротические новеллы по-французски и сам переводил бы их на русский; был бы не раз судим за порнографию, жил бы по преимуществу во Франции. То есть был бы кем-то вроде Набокова.
А многих – в том числе и неплохих – писателей просто бы не было.
Например, Петра Павленко, Федора Гладкова, Федора Панферова и жены его Антонины Коптяевой, Леонида Соболева, Георгия Маркова, Анатолия Иванова, Ивана Стаднюка, Бубеннова, Бабаевского, Кочетова, имя же им легион. Они бы занимались каким-то полезным трудом.
Не было бы Шолохова, как ни смешно. Вообще. В принципе.
Фадеева, скорее всего, тоже.
Сомневаюсь в появлении писателей, которые начинали «рабкорами» и вообще газетчиками - Андрея Платонова, например. Ильфа и Петрова. Ну или бы у них была совсем другая биография.
И уж конечно, не было бы писателей (особенно поэтов) нынешняя слава которых на 80% состоит из того, что их «запрещали при советской власти».
Эти мысли – не просто упражнение.
Каждый писатель, хороший или плохой – дитя эпохи.
Но не каждый – ее паразит.
Драгунский

пять остановок на автобусе

ОБЫЧНАЯ НОРМАЛЬНАЯ ЖИЗНЬ

Чудесным летним днем 1960 года молодой человек в светлой рубашке с короткими рукавами, но все же с галстуком – стоял перед калиткой в невысоком каменном заборе. Это была недальняя окраина Москвы; дом из-за забора не был виден. Молодой человек посмотрел на часы и вспомнил наставление мамы: «прийти раньше не значит прийти вовремя». Ему было назначено на семнадцать тридцать.
Секундная стрелка обежала последний круг, и он нажал на кнопку звонка. Прислушался. Ничего не услышал, тем более что по улице как раз проезжала машина. Хотел нажать еще, но решил, что это будет невежливо. Лучше подождать минуту.
Скоро он услышал быстрые легкие шаги.

- Кто здесь? – спросил женский голос.
- К Дмитрию Леонидовичу, – сказал он. – Окунев Станислав, журнал «Наука и знание».
Калитка отворилась, и красивая почти молодая женщина сказала:
- Заходите! – протянула ему руку. – Калерия Павловна. А вас как по отчеству?
- Станислав Игоревич, а можно, а лучше просто…
- Просто Стасик? – подхватила она и неожиданно потрепала его по плечу. – Идемте, Стасик! За мной.
По дорожке, мощеной желтым камнем, он пошел за ней, продолжая чувствовать на своем плече тепло ее сильных пальцев.

Кругом был стриженый газон, тут и там украшенный маленькими клумбами и цветущими кустами. В отдалении, под навесом, стоял автомобиль, большой и черный, похожий на «ЗИС», но на радиаторе было что-то другое, какая-то фигурка… Дорожка обогнула небольшую рощицу – кажется, это были липы – и уже за деревьями был дом – квадратный, двухэтажный, с плоской крышей.
Калерия Павловна, стройная и узкобедрая, молча шагала в двух шагах впереди. На ней было красивое летнее платье и плоские туфли на босу ногу. Поверх платья была накинута тончайшая шерстяная кофточка; на воротничке выскочила и отогнулась наружу этикетка, и глазастый Стасик тут же увидел иностранные буквы. Импортная, значит. И вообще все вокруг – и газон, и кусты, и мощеная дорожка – было какое-то не наше. Странно было, что это маленькое поместье («не меньше, чем полгектара!» - прикинул он) расположилось, можно сказать, прямо в самой Москве, пять остановок на автобусе от конечной станции метро.
Он почувствовал непонятную настороженность, но потом подумал: «А ничего! Так даже интереснее!».
Это было очень лестное редакционное задание – взять интервью у академика Алданова, крупнейшего ученого, Героя Соцтруда, лауреата Ленинской и трех Сталинских премий, который внес важный вклад… ну, сами понимаете, во что!
Стасик вообще-то хотел написать о другом академике, но главный редактор поднес ему кулак к носу и сказал, чтоб он забыл ту фамилию. Но зато намекнул: если интервью с Алдановым получится, можно будет подумать над книгой о нем. Как бы ЖЗЛ. «Но он ведь живой!» - возразил Стасик. «Ну и хорошо. О живых тоже пишут, еще как! А умрет – тем более». «Вас понял!» «Алданов не сильно засекречен, – объяснил главный редактор, – и это большая удача. А так-то на самом деле великий ученый. Лучше иных засекреченных».
***
- Посидим здесь, – Калерия Павловна показала на диван в углу просторной гостиной. – Дмитрий Леонидович сейчас придет, он говорит по телефону с коллегой. – Наташа! – крикнула она куда-то в даль коридора. – К Дмитрию Леонидовичу пришел журналист! Я, кажется, предупреждала!
А сама села на тот же диван, по-молодому натянув платье на колени, и почему-то засмеялась:
- Вам сколько лет, Стасик? Где оканчивали?
- Двадцать шесть. Факультет журналистики.
- Ах, так вы гуманитарий? – засмеялась еще громче. – Как же вы собираетесь беседовать с Алдановым?
- Интервью будет не о предмете его исследований, разумеется, – вежливо, но уверенно объяснил Стасик. – О роли науки в строительстве социализма. Даже шире, о роли ученого в жизни общества. О науке и морали. А также какие-то личные черточки.
- Наука и мораль! – всплеснула руками Калерия Павловна. – С ума сойти!
Вошла девушка в белом фартуке, внесла большой поднос. Там стояла ваза с фруктами, фарфоровая корзиночка с конфетами, тарелки, салфетки, и ножички в специальной стойке.
Фрукты были невиданно прекрасные: апельсины, груши, персики, абрикосы и ананас, нарезанный кусочками, которые были выложены на длинный лоскут его колючей шкурки. От запаха ананаса защекотало под языком.
- Кофе или чай? – спросила горничная.
- Кофе, если можно.
- По-турецки или в кофейнике?
- Все равно.
- Наташе тоже все равно! – строго сказала Калерия Павловна.
- Тогда в кофейнике.
- Молоко, сливки?
- Нет, спасибо.
***
Академик Алданов пришел минут через десять. Он оказался мил, прост, дружелюбен и остроумен. Похож на свою фотографию из книги «Советская наука на службе мира и прогресса». Большие широко расставленные глаза. Пестро-седая шевелюра. Добрая улыбка. Мягкое теплое рукопожатие. Персик ел, как яблоко – кусая сбоку, обливаясь соком, вытирая подбородок льняной салфеткой и чуть-чуть любуясь собой.

Потом пошли к нему в кабинет, на второй этаж. Стасик осматривался, запоминал широкую лестницу, просторный коридор, филенчатые двери, тройное окно, огромный письменный стол, книжный шкаф размером в стену.
Сидели на креслах вокруг журнального столика. Алданов скупо и четко отвечал на вопросы. Говорил, что атомная бомба – это вынужденный ответ СССР на агрессивные планы империализма, и что будущее – за освоением космоса, за АЭС и ЭВМ. «Вот три кита прогресса!» Стасик не удержался и задал стандартный вопрос – а вдруг сверхмощные ЭВМ все пересчитают, и ученым будет нечего делать? Алданов ответил столь же стандартной притчей о том, что знание – это остров в океане неведомого, и чем больше этот остров, тем длиннее его береговая линия. «Вы меня поняли?» Стасик понял, но это было скучно.
Но зато как оживился Алданов, когда Стасик стал расспрашивать его просто о жизни, особенно о школе и студенчестве! Алданов вырос в Нахичевани, но не в Нахичеванской АССР, а в пригороде Ростова-на-Дону с таким названием. Двор, дети, друзья и враги, драки и влюбленности, мама и папа, дед и бабка, голуби и рыбная ловля, школа и гениальный учитель математики. У академика сияли глаза. Казалось, его впервые за много лет расспрашивают о простых вещах, о его детстве и юности, и он счастлив. Вот тут-то Стасик и заикнулся о большом биографическом очерке – и Алданов с радостью согласился.

Стасик понял, что судьба его решена.
***
Они спустились в столовую ужинать.

- Товарищ Окунев Станислав Игоревич, – сказал он Калерии Павловне, – теперь будет моим Эккерманом. – повернулся к Стасику: – Вы знаете, кто такой Эккерман?
- Знаю, – сказал Стасик, но постеснялся прямо сразу брякнуть «друг Гёте», и сказал аккуратнее: – Биограф великого поэта и ученого, Иоганна-Вольфганга…
- Правильно! – хлопнул Алданов ладонью по скатерти. – Рюмочку? Коньяк, водку, или бокал вина?

- Спасибо, нет.
- Тоже правильно! Я тоже не пью. Вообще!
Горничная Наташа подошла слева и положила Стасику большую котлету. Потом стала накладывать гарнир – мелко нарезанную обжаренную картошку, горошек и какие-то зеленые стебли, сваренные в масле.
Было как-то даже слишком вкусно и сытно.

Не дождавшись чая, Алданов вдруг встал и сказал Стасику:
- Начнем работать прямо завтра в девять ноль-ноль. У меня президиум в половине второго, так что успеем что-то набросать. Наташа, спасибо за ужин. Принесёте нам завтрак прямо ко мне в кабинет.
Встал, помахал рукой Калерии Павловне и вышел.
Стасик подумал, что это какое-то невероятное везение, что его журналистская карьера уже сделана – но была крошечная даже не обида, и изумление: как, однако, Дмитрий Леонидович им распорядился, быстро и беспрекословно. А он тут же согласился. Но как тут не согласишься? Идиотом надо быть, и невежей вдобавок. Тем более он ведь сам предложил, это академик согласился диктовать ему свою биографию! Так что нечего дурака валять.

Горничная принесла чай и тарелку пирожных.
Они остались с Калерией Павловной вдвоем.

Была уже половина десятого. Стасик встал и сказал, что ему пора бежать. Ведь завтра с утра надо будет опять приезжать, а это довольно далеко от дома. То есть от квартиры, где он живет у дяди.
- Господи! – всплеснула руками Калерия Павловна. – Ночуйте у нас! Дмитрий Леонидович именно это имел в виду. Ведь Эккерман жил в доме Гёте…
Стасик сказал, что родители в Ленинграде ждут его звонка. Он должен заехать на переговорный пункт на улице Огарева.
- Пойдемте, – она повела его наверх, в кабинет Алданова.
Сняла телефонную трубку, долго набирала какой-то длинный номер, дождалась гудка и сказала:
- Диктуйте ленинградский телефон.
Стасик продиктовал, она набрала и протянула ему трубку:
- Говорите. И не торопитесь. 
Потом объяснила, что Дмитрий Леонидович, как и некоторые его коллеги, может звонить в любую точку СССР бесплатно и без «заказа разговора».
***
Стасик лежал и думал, что ему невероятно повезло. Сам Алданов сделал его своим биографом. Он спит в чистейших простынках, только что вымывшись заграничным жидким мылом, вытершись огромным пушистым полотенцем, посидев в кресле в белом махровом халате. Сон! Мечта! Везение! Но – справедливо ли это? В редакции были ребята не глупее. Некоторые писали лучше него. Почему так бывает? В окно светила луна, мешала спать. Он подложил кулаки под затылок. Когда завтра вставать? Где здесь будильник? Или горничная его разбудит? Она симпатичная, кстати. Черт знает, что!

Он тихонько рассмеялся.
Дверь беззвучно открылась, и вошла Калерия Павловна в коротком халате. Ее гладкие ноги блестели в лунном свете.
- Не спится? – она присела к нему на кровать. – Ты мне нравишься, Эккерманчик. Я рада, что ты теперь будешь с нами.
- Вы…
- Не «вы», а «ты». Лера. Просто Лера.
Она нагнулась и поцеловала его.

- А… А как же Дмитрий Леонидович? – испугался Стасик.
- Никак!
- Вы вообще кто? – Стасик на миг понадеялся, что это секретарша или какая-то помощница, так что ничего страшного.
- Я? Жена. Законная супруга. А он сейчас у любовницы. Будет не раньше половины девятого. У нас полно времени. Он не обидится. У нас с ним свободный брак, понимаешь? – она сняла халат, у нее была очень спортивная фигура; и сдернула одеяло со Стасика.
***
- Мне было трудно, - объясняла она потом, лежа рядом и глядя в потолок. – Но я привыкла. Ему, наверное, тоже было нелегко, как ни смешно… Он меня заставлял изменять.
- Странно.
- Он гений. Не просто гений, а любимец родины, партии и правительства. Сначала товарища Сталина, теперь вот товарища Хрущева. Ему можно. Ни товарищеский суд, ни партком, – усмехнулась она, – ему не грозят.
- Странно, – повторил Стасик. – Ты такая красивая, и моложе него. Зачем он от тебя бегает?
- Ничего странного! – она приподнялась на локте. – Вообрази, что тебе всё можно! Всё на свете! Неужели ты не попользуешься? – помолчала и сказала, вставая с постели: – Я к тебе буду приходить сама. Когда и если захочу, понял?
***
Стасик лежал и думал, как он будет жить дальше. Он сдаст интервью. Напишет книгу. Перейдет из «Науки и знания» в «Известия» или даже в «Правду». Алданов его познакомит с другими крупными академиками. Он станет своим в этих кругах: известный научный обозреватель. Напишет еще две, три, пять таких книг: беседы с великими учеными, биографии. В газете станет завотделом. Или даже зам главного. Конечно, ему никогда не будет «всё можно», не тот факультет оканчивал… Но ничего. Посмотрим, как жизнь повернется. В конце концов, даже великому Алданову можно не всё. Выступить против линии партии – нельзя. Переехать в Америку – нельзя. Просто бросить работу – ни в коем случае нельзя. Можно удобно жить, вкусно есть и безнаказанно изменять жене, точка… Но тоже неплохо! – цинически подумал Стасик и заснул, наконец.
***
Наутро он сам удивился, как легко ему было говорить с Алдановым; он боялся, что покраснеет, смутится и во всем признается – но нет. Он пил кофе, ел волшебные бутерброды – нежную розовую ветчину на кусках белого чуть поджаренного хлеба, и внимательно косился на горничную Наташу: у нее, в отличие от спортивной Калерии Павловны, которую он в уме уже звал Лерой, – была очень женственная фигурка. Талия, бедра и все такое прочее. «Если тут всем всё можно, то что ж…», – ласково думал Стасик.

Алданов меж тем объяснял, как они будут работать. Вот магнитофон. Прекрасный «Грундиг». Они будут беседовать, потом секретари перепечатают, потом отдадут секретчикам. «А после их визы машинопись поступит товарищу Эккерману! – радовался Алданов. – Для окончательной обработки! Ну, нажимаю кнопку!».
У Алданова была отличная память на детали, на тонкие подробности предметов, событий и чувств. Полузакрыв глаза, он описывал дорогу в школу, узелок с сушеными абрикосами, щербатую парту, первый упоительный восторг перед доказательством теоремы, сравнимый лишь с тем восторгом, когда в восьмом классе впервые обнимаешь соседскую девочку, в которую влюблен уже полгода…
- Вы, я знаю, великий ученый, хотя я не могу это в полной мере оценить, – сказал Стасик, когда пленка кончилась, и Алданов жадно ставил следующую бобину. – Образование не позволяет! Но могу сказать точно, в вас погиб великий художник слова.
- Ну ладно вам, ладно! – отмахнулся Алданов и вдруг захохотал: – Почему же сразу «погиб»? Может быть, еще не родился? Рано хороните!
Видно было, что ему эти слова понравились.
***
Назавтра Лера – то есть Калерия Павловна – отвезла Стасика на дачу. Была пятница. Так распорядился Дмитрий Леонидович. Она, конечно, сказала «попросил», но таким тоном, что ясно было – это не просьба и даже не приказ. Как бы констатация факта. Мы едем на дачу, и всё.

Оказывается, в дополнение к этому особняку на зеленом участке прямо в Москве, у них была еще и дача. Большая, кирпичная, а кусок земли – совсем огромный. Полтора гектара, огороженные высоким дощатым забором.
Стасик с Алдановым проработали половину субботы и все воскресенье. Еще три-четыре таких больших диктовки – и каркас книги практически готов.
В понедельник Стасик – ну совсем как журналист из американского фильма – продиктовал интервью по телефону. Он сидел, положив ноги на низкий столик и любуясь импортными летними туфлями и легкими серыми брюками: подарки Калерии Павловны – от имени мужа, разумеется. Еще ему был подарен новый бритвенный прибор и французский одеколон.
Ночью опять пришла Лера, потому что Дмитрий Леонидович уехал в Москву.
***
Было очень хорошо, гладко, свежо и ловко.
Но потом, по древней поговорке, Стасик вдруг опечалился и стал вспоминать о той жизни, которая за забором.
Маму и папу вспомнил, их комнату в коммунальной квартире, утреннюю очередь жильцов в сортир и ванную; мамино единственное шерстяное синее платье, которое она обвешивала пакетиками с нафталином, чтоб не поела моль, а перед походом в гости проветривала у открытого окна, но все равно пахло. Вспомнил свое жилье, дядину комнату на Садово-Черногрязской, где каждый вечер надо расставлять раскладушку, и дядю, инвалида войны без ноги и руки. Вспомнил милых девушек в застиранных кофточках и штопаных нитяных чулочках, редакционных умников в потных ковбоечках и ботинках со сбитыми носами, вспомнил бедные окраинные продмаги и пирамиды банок с икрой и крабами в «Елисеевском» по немыслимым ценам.
Вспомнил все наше скудное, застиранное, линялое и голодноватое житье-бытье, и вздохнул:
- Какая у вас тут необыкновенная жизнь.
- Отчего же? – весело возразила Лера. – Объясняй!
- Ну сама гляди! – он повел рукой вокруг. – Какой дом. Какая еда. Какое кругом удобство. Какой простор. Какие у тебя платья, какие духи, – уткнулся носом в ее шею за ухом.
- Чего же тут необыкновенного? – спросила она даже с некоторым азартом.
- Ты что, – почти разозлился Стасик, – за забор не выходишь? Не знаешь, как люди живут? На самом деле? В Москве, и вообще в СССР?
- Что ты! – она улыбнулась, и в полутьме ее белозубая улыбка показалась Стасику даже опасной. – Я знаю, как живут люди. Не с луны свалилась. Но я знаю и другое. Это они, все остальные, живут ненормально. Необычно тяжело и плохо. Вот тебе маленький секрет. После войны товарищ Сталин сказал – уж не помню, кому, то ли Курчатову, то ли Берия: «Найдите хороших ученых, а мы обеспечим условия. Стране тяжело, но для пяти тысяч человек мы можем обеспечить нормальную жизнь. Не хуже, чем в Америке». Понял? У нас здесь нормальная обычная жизнь. Вот так и должны жить люди.
- А как же все остальные? – он ее обнял и прижался к ней от страха и удивления.
Калерия Павловна чуть отстранилась от него и сказала:
- Эккерманчик мой хороший. Лев Толстой однажды сказал, даже написал: «Я богат и знатен. Я понимаю, что это великое счастье. Но от того, что это счастье принадлежит не всем, я не вижу причин от него отказываться». Понял?
- Что? – не понял Стасик.
- Поцелуй меня. Ты ведь не откажешься от меня потому, что ни у кого нет такой женщины? Красивой, умной, гладкой, модно одетой, которая чудесно все умеет, да еще жена великого ученого? Иди ко мне, ну же…
***
На другой день после обеда Стасик гулял по дачному участку – на задах, там, где кусты старой смородины, где сыро и забор уже начал подгнивать, и зеленая краска слезала с него влажной чешуей.

Услышал, что с той стороны забора кто-то копошится и тихонько ругается.
Стал вышатывать самую хлипкую доску. Гвозди были совсем гнилые. Сделалась широкая щель. Он высунул голову, огляделся. Там мальчик лет восьми пас козу. Тащил ее за веревку, чтобы привязать к колышку.
- Эй! – позвал Стасик.
- Чего? – шарахнулся мальчик.
- Не бойся, – Стасик вытащил из нагрудного кармана конфету «Мишка». – Держи.
Мальчик развернул конфету, понюхал ее, откусил уголок и завернул снова.
- Ты что? Ешь, не стесняйся!
- Мамке снесу, – сказал мальчик.
- Ты вот что, – сказал Стасик. – Ты меня здесь обожди.
Сбегал в дом, схватил жменю конфет из вазочки, хотел было подняться на второй этаж за блокнотом, но вспомнил, что интервью он уже продиктовал, а книжка – да черт с ней, с книжкой.
Прибежал к забору. Вылез наружу. Мальчик показал ему, как выйти на дорогу. Там он дошел до станции и зайцем доехал на электричке до Ленинградского вокзала. А тут уже пешком недалеко.
***
Калерию Павловну он иногда вспоминал по ночам. Иногда думал, что она или сам академик будут его искать. Но нет. Не искали.
А Дмитрий Леонидович Алданов в конце февраля 1961 года выходил из машины с левой стороны, и его сбил грузовик. Он больше месяца пробыл без сознания, кремлевские врачи боролись за его жизнь, но увы – он скончался 11 апреля 1961 года, не дожив до полета Гагарина буквально одного дня. Некрологов в центральных газетах не было, и похороны были скромные – чтобы не портить народу праздник.
Драгунский

в начале жизни школу помню я

ДРАМА НА УРОКЕ

НАСТЯ: Нина Павловна, а вот у Пушкина в повести "Выстрел" есть нестыковка!
НИНА ПАВЛОВНА: Где?
НАСТЯ: Да вот! Граф рассказывает: "я запер двери". Изнутри запер, там у него дуэль с Сильвио! А через полминуты - "двери отворились, вбежала Маша". Не бьется!
НИНА ПАВЛОВНА: Что не бьется?
НАСТЯ: Как это двери отворились, когда граф их запер?
НИНА ПАВЛОВНА (устало): Маша их просто выбила.
НАСТЯ: Чем?
НИНА ПАВЛОВНА: А вот ты чем стала бы дверь выбивать?
НАСТЯ (шепотом): Жопой...
НИНА ПАВЛОВНА: Вот и Маша жопой!
НАСТЯ: Правда?
НИНА ПАВЛОВНА: А то!
*** Настя тихо плачет ***
Драгунский

на секретном метро покататься

МАРКИЗА И ЧЕРТ

Марина много чего боялась. Например, чёрта. Нет, она не была суеверная девчонка из глухой деревни. Но чёрта боялась. Настоящего, с копытами и когтями, с маленькими козьими рожками – как на картинках в книге «Сказки Пушкина».
Чёрт жил в темном углублении между двумя тяжелыми, дубовыми дверями, которые вели из подъезда на улицу. Там была непонятная черная выемка, куда не доходил свет лампочки, которая была уже над лестницей. Казалось, что там бесконечная опасная даль и глубина.
- Там приспóдня! – вот так, с ошибкой, сказала Наташка, дворничихина дочка; они иногда играли во дворе. – Там черти живут. Ты бежишь, а чёрт как схватит!
Правда, Толька, Наташкин брат, сказал, что там не черти, а дверка в секретное московское метро, на нем только Сталин ездил, а сейчас оно закрыто, но, если залезешь, тебя расстреляют. «Черти и расстреляют!» - возражала Наташка.
Поэтому Марина обыкновенно дожидалась, когда в дверь будут входить взрослые, и проскальзывала с ними рядышком. А когда долго никого не было, пробегала этот чертов тамбур, зажмурившись и бормоча что-то вроде «черт, черт, не тронь, тебя папа убьет!»
Хотя папа у Марины умер, когда ей было пять лет. Но Марина точно знала, что на том свете он поймает черта и накажет. Папа был очень сильный, отжимался от пола и махал гантелями, она помнила.
Еще Марина боялась жуков, улиток, грозы с молнией, нищих старушек и бородатых стариков. Боялась мыться в ванне – только душ! – потому что мамина сестра легла в ванну и умерла, и об этом узнали только через неделю, когда ее кошки разорались на весь дом.
Но сильнее всего Марина боялась неровни. Выйти замуж за неровню, вот!
Потому что мамина сестра рассказывала, как ее дочь вышла замуж за парня с периферии, и он их всех обокрал. Вот просто выносил вещи из дома, и все. Потом они разводились три года, и он все равно отсудил комнату. Пришлось менять квартиру. И ее дочь от этого легла в психбольницу, а там выбросилась из окна. И тетя Таня, мамина сестра, осталась одна с четырьмя кошками. Их звали Агриппина, Мессалина, Фаустина и Цезония. Потом они своим криком заставили соседей вскрыть квартиру, где мамина сестра была мертвая в ванне.
Кошек Марина боялась тоже, но не так сильно.

***
Она была дочкой генерала, который погиб на испытаниях чего-то секретного. Они с мамой жили в большой квартире, в красивом доме с гранитными колоннами вокруг окон, со статуями рабочих и крестьян на крыше, с каменными балконами, с которых было так приятно кидать вниз, на прохожих, крошечные кусочки штукатурки: она трескалась, и ее было легко отколупывать.

У них было четыре комнаты, и потолки три пятьдесят. В столовой над столом висела хрустальная люстра, такая огромная, что нижние висюльки, спускаясь к середине стола, почти что задевали за бутылки вина. Люстра была трофейная – наверное, из дворца. Это еще дедушка привез, он тоже был генерал, кстати говоря. Вообще вся квартира была набита черным деревом с перламутром, мейсенским фарфором и венецианским стеклом. Было жалко делиться с каким-нибудь парнем с периферии.
Поэтому, когда Марина на вечеринке знакомилась с молодым человеком, и он ее приглашал танцевать, она нежно и сильно прижималась к нему, закрывала глаза и представляла себе, как она с ним ложится в постель, как они сладко делают «всё это», она даже вздрагивала от предвкушения – а потом ей виделось, как бы уже сквозь послелюбовную дрёму – что он медленно вылезает из-под одеяла, на цыпочках идет к комоду и вынимает папин золотой портсигар и мамины серьги. Марина вздрагивала, отпрянывала он кавалера и прекращала танец.
- Ты что? – пугался или злился кавалер.
- Голова закружилась! – мрачно и надменно говорила она. – Сама не знаю. Помолчи. Дай тихо посидеть!
Кавалер исчезал.
***
Но один мальчик не обиделся на такие фокусы, дал ей тихо посидеть, а потом на такси отвез домой и сдал с рук на руки маме.
- Благодарю, молодой человек! – сказала мама, протягивая для поцелуя сухую, почти что старческую руку.
На ее пальце сидело кольцо «маркиза» - остроконечный овал из маленьких бриллиантов.
Он поцеловал ей руку; разговорились, стоя в прихожей; мама с барской простотой спросила, как его фамилия и кто его папа. Он сказал, что папа умер четыре года назад, а фамилия оказалась очень даже известная: художник, кое-что в Третьяковке висит.
Мама была довольна. Марина тоже.
Павлик – ну то есть мальчик-кавалер-жених – жил почти что на соседней улице, в доме не таком мощном, но тоже солидном, из бежевого кирпича.
Мамы друг другу не понравились.
«Типичная генеральша!» - сказала своему сыну мама Павлика.
«Типичная вдова художника!» - сказала своей дочери мама Марины.
Генеральша была пожилая крашеная блондинка с укладкой, надушенная и разодетая в кофточки с рюшечками; вдова художника была нестарая курящая брюнетка с длинной, но неаккуратной косой, перекинутой через плечо; всегда в свитере и брюках.
Павлик предлагал жить у него, но Марина отказалась; да и Павликова мама была не в восторге, хотя в принципе не против. А вот Маринина мама очень была рада зятю. Щебетала, накрывала стол, дарила подарочки и даже один раз в воскресное утро принесла молодым кофе в постель – ну совсем в неподходящий момент! Но никто не обиделся и не испугался, все только посмеялись.
Генеральша умерла через год. Марина была поздним ребенком, так что ничего удивительного.

***
Они стали жить вдвоем в этой огромной квартире. Марина потихоньку стала носить мамины кольца.
- Хорошая какая «маркиза», - сказал однажды Павлик, держа Марину за руки и ласково перебирая ее пальчики. – Моей маме бы очень понравилось.
- В смысле? – Марина чуть испугалась.
- Да так. У нее никогда не было украшений. Папа много зарабатывал, деньги были, а драгоценностей не было.
- А почему?
- Папа не любил. Считал мещанством. А ей хотелось.
- Ну и что теперь? – у Марины даже спина похолодела.
- Да ничего! Она бы оценила. Хорошая работа.
- Да, неплохая, - сказала Марина, отняла руку, сняла кольцо и понесла его прятать в комод.
Положила на дно шкатулки. Потом полгода, наверное, не надевала «маркизу». Слава богу, мама ей много всего оставила. А как постоянное кольцо Марина стала носить прекрасный изумруд-кабошон. Тоже с брильянтиками вокруг.
Но однажды ей захотелось надеть именно «маркизу». Она залезла в шкатулку. Потом крикнула:
- Павлик! Паша!
Он тут же прибежал.
- Пашенька, - сказала Марина, неизвестно от чего задыхаясь. – Маркиза.
- Прекрасная? – засмеялся Павлик и напел: – Ни одного печального сюрприза, за исключеньем пустяка?
- Помолчи! – тихо сказала она и схватилась за грудь чуть ниже горла.
- Что с тобой, Манечка? – он обнял ее. – Где болит?
- Где кольцо? – спросила она. – Где моя «маркиза»?
- Фу! – сказал Павлик. – Нельзя так пугать родного мужа. Колечко потеряла? Чепуха! Сейчас найдется. Ты не волнуйся, не переживай.

Он принялся обшаривать шкатулки, выдвигать ящики комода, звенеть чем-то фарфоровым, стеклянным и золотым. Он нахмурился и пожевывал губами, как всегда, когда был сосредоточен на каком-то деле: читал, писал или вставлял винтик, выскочивший из оправы очков. В общем, искал изо всех сил.
Марина смотрела на него, и ей казалось, что он притворяется, что он лжет, что происходит что-то ужасное, гадкое, подлое, из-за бросилась из окна дочка тети Тани… Но Марина справилась с собой. Помотала головой, потерла виски ладонями и сказала искусственно-веселым голосом:
- Хватит искать! Оно само найдется! Уверяю!
***
Они с Павликом навещали его маму – то есть Маринину свекровь – два раза в месяц. Каждую первую и третью пятницу. Но Павлик захворал какой-то мелкой простудой и передоговорился с матерью.
Однако Марина после работы поехала не домой, а к свекрови. Без звонка.
- Буквально на минутку! - Марина протянула ей тортик и кулек с яблоками.
Боже! Так и есть! На руке у свекрови сияло ее кольцо.
Марина точно помнила, что свекровь вообще не носила украшений. Да и Павлик объяснял, почему. У нее даже уши не были проколоты. Вдовье кольцо на левой руке, и все. А вот теперь – бриллиантовая «маркиза».
- Ну раз так, выпьем чаю, - улыбнулась свекровь.
Хотя вообще-то она Марину не любила, и сейчас, наверное, ломала голову: зачем невестка вдруг заявилась, да еще без сына. Тем более, что сын уже звонил, и они договорились перенести встречу.
- Спасибо, Антонина Павловна, – сказала Марина. – Мне вдруг как-то нехорошо стало. Я пойду.
- Приляг! – сказала свекровь. – Дать попить?
- Нет, я пойду. Как-то все странно… - Марина прикоснулась ладонью к горлу и громко сглотнула.
- Тошнит? – спросила свекровь.
- Нет! – покачала головой Марина. – Нет, слава богу. То есть, я хотела сказать, увы. Увы, не тошнит…
- Ничего, - свекровь погладила ее по плечу. – Все будет. Все будет, Мариночка, уверяю, деточка. Все будет.
Марина покивала, как будто бы благодарно пожала пальцы свекрови, ощутив жесткие брильянтовые пупырышки «маркизы», повернулась и вышла.
***
Вернувшись домой, она долго молчала, а потом – когда Павлик не вышел в кухню, хотя она громко заваривала чай и ставила чашки – потом решила молчать дальше.
Она все поняла: молодой муж украл ее кольцо, ее любимую «маркизу», которая досталась ей от покойной мамы, а маме от бабушки – и отдал своей мамаше. Даже непонятно, как всё это назвать словами! Какое-то безумие. Да, Павлик безумно обожает свою мамашу. Эдипов комплекс? Именно обожает, обожествляет. Мама то, мама сё. Мама знает, мама скажет, мама любит, маме не понравится. Фу! И вдобавок крадет ее кольца и дарит маме. Ужас. Марина не знала, что тут делать, что и как сказать, как спросить.  И не с кем посоветоваться. Нет ни папы, ни мамы, ни тети. Так что лучше уж молчать.
А Павлик обиделся, что жена ему ничего не рассказывает. Потому что мать тут же ему позвонила и сказала, что Марина к ней заходила.
Так они промолчали неделю, наверное.
***
- Ты куда? – спросил Павлик, в следующую субботу, увидев, как Марина в прихожей надевает плащ.
- Проиграл в молчанку! – засмеялась она. – Не «куда», а «далеко ли»! Недалеко. Пешком двадцать минут. К Антонине Павловне.
- Зачем?
- У женщин свои секреты! – Марина процитировала старую рекламу майонеза.
Павлик пожал плечами и скрылся в квартире. Даже не подождал, пока Марина выйдет, не запер за ней дверь.
Свекровь неважно себя чувствовала. Она лежала на диване в гостиной, прикрывшись пледом, а Марина сидела в кресле рядышком и пыталась вести светскую беседу.
На руках у свекрови не было вообще никаких колец. Даже обручального на левой руке. Свекровь мяла себе пальцы и жаловалась на боли в суставах. Потом прикрыла глаза и простонала:
- Мариночка, я не знала, что ты придешь, и приняла клоназепам, буквально четвертушку, но меня как-то сильно клонит в сон. Смешно: «клона» – клонит… Я подремлю полчаса. Ты пойдешь или посидишь?
- Посижу, - сказала Марина.
Свекровь спала, легонько всхрапывая.
Марина сквозь плед потрогала ее за ногу. Свекровь перестала храпеть и повернулась на бок, лицом к диванной спинке.
Марина встала и пошла в спальню. Туалетный стол красного дерева стоял между кроватью и окном.

«Старинная вещь, девятнадцатый век, но барахло и в ужасном состоянии, – думала Марина. – Вот у нас всё музейного уровня… Буль и Жакоб. Господи! Да кому это надо? Детей не будет. Продать и деньги прогулять, проездить по заграницам? С кем? С этим воришкой, влюбленным в мамочку? Развестись, найти другого? Но это же какая возня. Да и кто меня возьмет, с заращением труб и хроническим миокардитом… Разве такой же мелкий подлец».
Вот хрустальная шкатулка. Марина подняла крышку. Ее «маркиза» лежала, обнявшись со вдовьим кольцом. На секундочку даже стало жалко их разлучать.
Марина усмехнулась, аккуратно взяла «маркизу», положила в карман джинсов. Закрыла шкатулку, не брякая крышкой. Прошла в гостиную. Склонилась над свекровью, потеребила ее плечо и шепнула:
- Антонина Павловна, я все-таки пойду домой. Я сама дверь захлопну, хорошо?
Свекровь что-то утвердительное проговорила сквозь сон.
***
- Марина! – радостно крикнул Павлик, выскочив ей навстречу в прихожую. – Нашлась твоя «маркиза», кричи ура!
Он разжал кулак и показал ей кольцо.
- Ура, – едва выговорила Марина. – А где она была?
- Представь себе, в книжном шкафу. На полке. Где «Литпамятники». За статуэткой Сократа.
- Я ее туда не клала! – сказала Марина.
- Ага! – пожал плечами Павлик. – Это я ее у тебя украл и спрятал. Да? Так?
- Не знаю, - сказала Марина и покраснела. – Нет, конечно. Ерунда. Прости меня. Пашенька, прости меня, я дура, я сумасшедшая, прости меня, бога ради!
Стыд и раскаяние охватили ее.

Боже, как она его оскорбила в своем уме, назвала вором, заподозрила в каких-то извращениях, отчего, зачем? И заодно свекровь тоже обмазала грязью в сердце своем, как это глупо, как стыдно!
Она спрятала руки за спину, поспешно стащила с пальца «маркизу» свекрови, сунула ее в задний карман джинсов. Протянула руку Павлику.
- Спасибо, родненький! – сказала она. – Как я рада! Ты меня простил? Нет, скажи – простил?
Он надел «маркизу» ей на средний палец правой руки. Поцеловал ее сильно и ласково. Она обняла его в ответ.
- Я тебя люблю, – сказал он и повторил шепотом, обнимая и гладя ее по спине и ниже. – Я тебя очень-очень люблю. Очень-очень-очень…
- Погоди! – она вырвалась. – Я забыла одну вещь. У твоей мамы. У Антонины Павловны… Я сейчас!
Повернулась и выбежала вон.

***
Она долго звонила в дверь.
Наконец Антонина Павловна открыла.
- Ты ушла, потом пришла, что случилось? – свекровь сонно протирала глаза.
На ее правой руке сияла бриллиантовая «маркиза».
- А? – только и спросила Марина, уставившись на кольцо.
- В смысле? – не поняла свекровь.
Марина схватила себя за руку, левой за правую. Потом ощупала задний карман джинсов.
- Идите к черту! – вдруг крикнула она.
Свекровь ни чуточки не обиделась, но возразила:
- Какому черту я нужна? Сама иди.
***
Войдя в тамбур, Марина остановилась и покосилась направо. Туда, где была глубокая темная выемка.
Сердце билось, так что уши лопались. Было совсем тихо.
- Эй! – шепотом позвала Марина.
Из темноты что-то стало виднеться.
- Это ты? – спросила она темноту.
- Я, – ответил черт. – Иди сюда.
- В приспóдню? – спросила она, как дворничихина дочь Наташка.
- На секретном метро кататься, – объяснил черт.
- А не расстреляют?
- Да и наплевать! – засмеялся он. – Пароль: как теткиных кошек звали?
- Агриппина, Мессалина, Фаустина и Цезония.
- Правильно! – сказал черт. – Ну, пошли.
Драгунский

органы разберутся!

НИ ПРИ ЧЁМ

Жил-был в городе Хабаровске мальчик 17 лет. Впрочем, может быть, дело было в Воронеже. Или в Вологде. Не так важно.
Мальчик учился в десятом классе. Он был в комсомоле, ходил на все митинги и демонстрации, кричал «ура» товарищу Сталину и, вместе со всеми, требовал расстрелять троцкистов, зиновьевцев и бухаринцев, как бешеных собак. Он даже сам нарисовал такой плакатик и поднимал его над головой. Было фото в молодежной газете, он сохранил этот номер, спрятал в папке, где лежали его документы – свидетельство о рождении, аттестат за восьмой класс и две похвальные грамоты.
Это было в 1937 году.
Но вот в 1938-м его арестовали. Вместе с половиной класса. Ему вменили участие в антисоветской террористической организации с целью убийства товарища Сталина. Подельниками были ребята, с которыми он учился все школьные годы. Предложили написать всю правду о преступной деятельности всей их подпольной организации. Конечно, немного побили. Выбили три зуба и сломали ребро; чепуха, если по большому счету
Мальчик был в некоторой растерянности. Он точно знал сам про себя, что он лично ни в какой террористической организации не состоял. Он также ничего не слышал и не подозревал антисоветского о своих товарищах. Все это был какой-то бред. Но, с другой стороны, если он ничего не знал – значит ли это, что ничего не было? Вдруг они конспирировались? Да, но почему тогда его тоже арестовали? Ответ: либо по ошибке, либо – скорее всего – по ложному доносу! Эти враги народа решили его утопить, из мести, ненависти, из бессильной ярости, черт их знает.
Поэтому мальчик начал писать письмо товарищу Сталину. Оно, как положено, начиналось словами о «чудовищной ошибке в результате клеветнического доноса», и должно было закончиться клятвой в верности, в желании отдать свою кровь по капле, и всё такое...
Но мальчик не успел дописать свое письмо.
На пороге камеры показались вохр и следователь.
- Этот на выход, - брезгливо сказал чекист. - Юраков, отведи!
Мальчик натурально обделался.
- Блядь! – сказал чекист. – Юраков, стащи его в мыльню. А потом сам знаешь.
***
Дело обстояло так:
Верочка Нисс, дочка второго секретаря обкома ВКП(б), дружила с этим мальчиком, они ходили в кино, и он ей два раза дарил ландыши. Поэтому она вечером сказала папе:
- Пап, Вадьку забрали, ну зачем? Он хороший.
- Тьфу на вас на всех! - сказал усталый Трофим Альбертович Нисс.
- Ну пап! - заныла Верочка.
- Ой, - сказал Трофим Альбертович, и позвонил кому надо.
***
Поэтому вохр Юраков выдал мальчику полотенце и новые штаны, потом проводил его в цейхгауз, где вернул ему одежду, а далее отвел в кабинет к следователю.
Следователь объявил мальчику об отсутствии события преступления и отобрал подписку о неразглашении.
***
Поэтому мальчик до самой своей смерти - а умер он аж в 2009 году, в возрасте 88 лет - был убежден, что все было в целом правильно и справедливо.
Вот, например, его тоже арестовали. Да-с, при Сталине, представьте себе! Если угодно, в тридцать восьмом году. Арестовали по ошибке, а скорее всего – по ложному доносу.
Но ведь разобрались!
***
Потому что объяснить ему никто ничего не мог.
Трофим Альбертович Нисс был арестован через неделю и расстрелян еще через месяц, а Верочка отправилась в Кокчетав, где умерла от воспаления легких. Начальник из НКВД, который дал указание отпустить мальчика, тоже был расстрелян, вместе с Ниссом. Следователь застрелился сам, а вохра Юракова никто не спрашивал, да ему и без разницы было.
***
В общем, разобрались.
Тем более что мальчик и в самом деле был ни при чем.
Драгунский

этнография и антропология

КОЕ-ЧТО О СЧАСТЬЕ

Вот две истории, свидетелем которых я был.
Лично! Клянусь.
Первая:
1969 год. Вечер. Зима. Едем на такси с ребятами ко мне домой выпивать и веселиться. Машина едет от Манежной к Маяковке, чтобы повернуть на Садово-Триумфальную. На самом углу я прошу таксиста остановиться, подождать. Говорю ребятам:
- Вон там напротив магазин «Грузия», сейчас я сбегаю и куплю еще вина, давайте деньги (мне дают деньги). Сейчас я быстренько через подземный переход. Минут десять подождите, пожалуйста, - говорю я шоферу. - Приплатим, не заржавеет!
- Ты чего? - говорит один друг. - Через метро побежишь? Ты что, мудак? Давай капусту!
Забирает у меня деньги и бежит прямо через улицу Горького к магазину. Вечер, машин мало. 1969 год на дворе, не забывайте. Однако какой-то скрип тормозов и матерок из окон мы слышим.
Через пять минут он возвращается тем же манером, неся в охапке четыре бутылки «Цинандали».
И вот тут, когда он уже почти залез обратно в такси - вдруг милиционер.
- Да вы что! - кричит он. - Вы что, совсем уже?!
- А что? - спокойно отвечает мой друг.
- Как что? - немного оторопевает милиционер. - Нарушаете!
- Что нарушаю?
- Закон! - говорит тот.
- Послушайте, - громко отвечает мой дружок. - Я гражданин США. Я не обязан подчиняться вашим законам.
Ну, думаю, хана. Плакала наша веселая вечеринка. Сейчас его схватят под белы руки, вытащат паспорт, увидят, что он никакой не гражданин США, а глупый понтярщик. Да и какая разница, кто чей гражданин? На территории любой страны человек обязан подчиняться местным законам. Даже я это знаю! А мент уж точно знает! Уведут его в ментовку, и надо будет его выручать как-то. Даже не знаю, как…
Но милиционер неожиданно говорит:
- Ладно, езжайте.
Мы и поехали.
***
История номер два. Это уже примерно 1975 год. Еду на машине со своим старшим товарищем. Сидоров его фамилия, журналист среднего калибра. Но весельчак.
Проскакиваем на только что зажегшийся красный свет.
Свисток. Он бесстыдно едет дальше.
У следующего светофора его останавливает гаишник, перегородив собою дорогу.
Мой приятель опускает стекло и раздраженно говорит:
- Полковник Сидоров. Спешу, лейтенант. Очень спешу.
- Документики, - говорит капитан.
Мой приятель достает права (это тогда была книжечка), сует в окно и чуть ли не кричит:
- Я же сказал, что спешу! Забросишь на Лубянку, второй подъезд, сдашь охране! - и делает вид, что включает передачу.
Гаишник тут же сует ему права обратно и отдает честь.
Мы едем дальше.
***
А то тут говорят, что «наглость - второе счастье».
Первое, друзья. Первое.
Драгунский

этнография и антропология

ЧТО ЕСТЬ КРАСОТА И ПОЧЕМУ ЕЕ

- Мир сошел с ума! – закричал Сторожихин и стал поворачивать к Беспоповцеву свой ноутбук.
Они сидели в кафе.

- Что такое? Бабушка беременна от внука? Уругвай и Парагвай обменялись ядерными ударами? Погоди, сейчас, – Беспоповцев встал со своего кресла, пересел на диван, поближе к Сторожихину. – Ну, что стряслось?
- Мир сошел с ума! – повторил Сторожихин и, двигая курсором по экрану, показал Беспоповцеву целую серию фотографий.
Фотопортретов, точнее говоря.

***
Это были фотографии молодой – не сильно старше тридцати – и очень красивой женщины. Она была на самом деле удивительно хороша собой: тонкие, словно ювелирно выточенные, черты лица, большие глаза – умные, добрые и одновременно чувственные. Светло-пепельные волосы оттеняли ее высокий чистый лоб, то привольно волнясь, то гладко сияя, а то небрежными прядками спадая вниз. Излучина губ, лепка скул, тонкий румянец. Изящная шея, хрупкие ключицы. Красивые украшения, кстати.
Она была снята и в разнообразных приятных интерьерах, и на нейтральном фоне – занавеска, крашеная стена, кирпичная кладка – и на фоне моря, леса, скал, руин, старинных картин и скульптур в знаменитых музеях. Сидя, как будто утомленно сложив руки, и стоя, дерзко глядя в объектив, и полулежа, опершись на локоть, задумавшись о чем-то…
***

- Ну и что? – спросил Беспоповцев.
- Красивая, правда? Очень, да?
- Ну да. Правда. И что?
- Вот я и спрашиваю, почему? – пылко воскликнул Сторожихин. – Почему такая прекрасная, такая невероятно красивая женщина до сих пор не составила счастье какого-нибудь замечательного мужчины? Красивого, сильного, богатого? Почему она одна?
- Экий ты уныло традиционный! - поддел его Беспоповцев. – Обязательно, что ли, замуж? И чтобы трое детишек?
- Не обязательно! – отмахнулся Сторожихин. – Но тогда почему ее не снимают в кино? Почему она не царит в салоне, среди поэтов, музыкантов и послов зарубежных стран? Почему она до сих пор какой-то несчастный офис-менеджер в какой-то сраной конторе?
- А ты почем знаешь? – спросил Беспоповцев.
- Я слежу за ней на фейсбуке, уже лет пять. Или даже семь.
- Ну и что?
- А вот именно то, что мир сошел с ума! Ну посмотри на нее. Как она прекрасна! Почему за нее не дерутся на дуэли? Почему к ее ногам не складывают горы цветов и всяких подарков? Почему мужчины ради нее не рвут поводья, не бросают своих жен и детей, не ломают карьеры, не расточают миллионные состояния? А когда она им отказывает, не уезжают за границу навсегда, а лучше на войну, только бы вырвать ее из своего сердца? Почему никто не пишет ей: «Я отдам остаток своей жизни за счастье еще раз увидеть тебя в окне»? Ничего подобного. А ведь какая упоительная женщина!
- Какие упоительные фотографии, – уточнил Беспоповцев.
Сторожихин замолчал.
Насупился. 
Закрыл ноутбук, позвал официанта и заказал еще пива.