Category: лытдыбр

Драгунский

Денис Драгунский. Как они нас любят!

Как сильно они нас любят!

Один человек сильно разочаровался в своем друге. Решил, что это не друг вовсе, а настоящий негодяй и последняя сволочь. И что с ним надо окончательно порвать. Не общаться и не встречаться. Никогда! Ни разу! Поэтому он сначала долго звонил ему домой, потом на работу, выяснил, что он в командировке довольно далеко и надолго, и поэтому он взял билет на самолет, а потом долго искал гостиницу, где он остановился, потом часов шесть ждал его у дверей номера, а когда тот появился – сухо произнес: «Ты сволочь и негодяй! Понял?»
И гордо вышел прочь.
Что сие означает?
Сие означает, что данный персонаж просто жить не мог без своего друга. Был к нему ужасно привязан.
Хотя, казалось бы: не хочешь общаться – не общайся. Сам не звони, а на звонки отвечай торопливо и сухо. Но нет! Обожаемый объект не отпускает. Хочется все время быть рядом, все время обозначать свое небезразличие.
Такое бывает и в политике.
Взять, например, партию «Союз Правых Сил».
Вряд ли кого-нибудь еще так поливают. Особенно усердствуют в поливе именно те, кто считает себя людьми образованными, социально успешными, демократически настроенными, что особенно важно. Свободолюбцами и искателями истины.
Ну, казалось бы – есть какая-то там партия. Были какие-то мальчики в штанишках. Когда-то, где-то, как-то отметились на пегом политическом горизонте России. Какие-то там реформы. Реформишки. Реформулечки. Ерунда, одним словом. Проехали.
Но нет. Куда там. Ехать еще долго. Конца не видно.
Кто разрушил великую державу? СПС. Кто виноват, что мужики пьют, а бабы не рожают? Кто сдуру попер в Госдуму? СПС. Кто опять осрамился, облажался, спотыкнулся, сглупил, сморозил, сбрендил, шмякнулся, так что брызги в стороны летят? СПС. У кого нет никаких шансов ни на что? У СПС.
И вот так -7х24.
Любят. Жить не могут без.

Драгунский

тайны творчества, тайны любви

РЕЖИССЕР И ДЕВУШКА

Недавно разговаривал со своим приятелем – вполне состоявшимся драматургом, хотя пик его успеха уже прошел.
Я вспомнил о своем театральном опыте.

Я рассказал ему, что когда-то давно тоже писал пьесы, и как моей пьесой заинтересовался один прекрасный и довольно известный режиссер (когда я назвал его фамилию, мой приятель воскликнул: «Ого!»). Режиссер сказал, что ему нравится. Сказал, что это по-настоящему интересно. И он сказал, что будет это ставить! Я был на седьмом небе. С режиссером мы жили по соседству, и он стал заходить ко мне в гости, и я к нему тоже, мы говорили о всяком-разном, но преимущественно о театре, о моей пьесе. Жена режиссера говорила мне с некоторым удивлением: «Слушай, с ума сойти, он всегда бегает от авторов, – а с тобой вдруг такая любовь, наверное, ты на самом деле что-то классное написал?» Я просто млел и таял от этих разговоров.
Но дело кончилось ничем. Или ничем не кончилось, как правильно сказать? Он стал исчезать. Даже не исчезать, а как-то так: «Жуткая суета, старик, давай мы позже вернемся к этой теме, сейчас мне чуточку не до того, ты прости…». Так все и ушло, растаяло. Потом, через много лет, я все-таки у него спросил:
- Ты же говорил, что хочешь ставить мою пьесу? Ты ведь правду говорил?
- Конечно, правду, - сказал он и улыбнулся. – Зачем мне было врать? Ты же не член ЦК партии, не секретарь Союза писателей, чтоб говорить «да, да, конечно», а потом как-то увиливать. Я правда хотел ее поставить.
- Ну и что тебе помешало? Или – кто?
- Я хотел, - сказал он. – Я правда хотел. Даже в голове крутил, как буду ставить… А потом расхотел.
- Как?
- Да так как-то. Хотел-хотел, и вдруг расхотел. У тебя что, никогда так не было?
Я что-то пробормотал в ответ, вроде «ну да, наверное».
На том мы и расстались.
***
Я сказал своему приятелю, что все это в высшей степени странно.
Он, однако, возразил:
Представь себе, - сказал он, - Представь себе меня вот в том примерно возрасте, когда ты писал пьесы – то есть лет в тридцать с небольшим. Я тогда еще был инженером в своем «почтовом ящике». Представь себе, как я знакомлюсь с прекрасной девушкой. Мы впервые встречаемся в гостях у общих знакомых, между нами пробегает некая искра, я ее иду провожать, мы долго стоим у ее подъезда, я беру ее телефон, звоню назавтра, через пару дней мы идем в кино, потом в кафе, в театр, вот мы уже целуемся, и вот наконец она зовет меня к себе домой. Я знаю, что она живет с мамой, и вот сегодня мама уехала к сестре в Ленинград. Я покупаю букет, вино и торт, я принимаю душ, надеваю лучшую рубашку – и вот я у нее. Уже в прихожей я ее целую, вдыхаю чудесный запах только что вымытой головы, наглаженной блузки и тонких духов, у меня кружится голова, я хочу ее схватить и потащить туда, где какой-нибудь диван или хотя бы ковер… Но я же интеллигентный человек. Она, оторвавшись от поцелуя, вся уже румяная, ведет меня в комнату. Уютная квартира, в гостиной на столе чайник, вазочка конфет, красивые чашки: скромно, но изящно. Дверь в смежную комнату приоткрыта. Там виднеется край кровати. Ну просто как в кино. Она ставит букет в вазу, торт и вино на стол, мы садимся, я открываю бутылку, мы пьем, закусываем тортом, весело болтаем, бесстыдно глядя друг на друга, как бы в предвкушении того, что вот-вот должно произойти, и вдруг она говорит:
- Ого. Уже одиннадцать без четверти. Тебе, наверное, пора?
- Что? – меня как будто по башке ударили.
- Мне завтра вставать в полседьмого… И тебе, наверное, тоже?
Поднимается со стула и ждет, когда я двинусь к выходу.
Повторяю: я интеллигентный человек. Я вообще никогда не настаивал на сексе. Ни напором, ни уговорами, ни водкой, ни тем более силой. Да – да. Нет – нет. Прочее же от лукавого, как сказано в Писании.
Поцеловал ей ручку, она поцеловала меня в щечку, и я ушел.

Разумеется, я ей больше ни разу не звонил. Но через много-много лет я случайно ее встретил и все-таки спросил:
- Помнишь наш последний вечер?
- Когда… А что там было? – она явно не помнила.
Но я напомнил.
- А… - сказала она и улыбнулась. – Да, да. Да, конечно!
- Но только скажи, почему?
- Как-то так вышло, - сказала она. – Просто расхотела. Честное слово, я очень хотела, когда тебя позвала, я вся обмечталась. Все приготовила. Новенькая простынка, батистовые наволочки, смешно. А потом вдруг расхотела. Сама не знаю, почему.
***

«Так что режиссеры, - мой приятель поднял палец, - это создания хрупкие, нежные и своенравные, как девушки в поисках любви. А девушки - капризны и требовательны, как режиссеры в поисках пьесы. Понимание этого факта, - наставительно завершил он, - есть залог успеха как на театре, так и у девушек».
Драгунский

всё или ничего

НАСЛЕДСТВО

Андрей Сергеевич Лигнер пришел к Ане Бояркиной, своей старой знакомой. Да чего уж тут скрывать и играть словами – к своей давней любовнице. Они были вместе уже лет восемь, наверное, и у нее в ванной всегда висело для него чистое полотенце и особое мыло без запаха. Даже бритвенный станочек стоял на полке, рядом с пенкой для бритья, хотя этой благодатью он ни разу не воспользовался, потому что ни разу не оставался у нее ночевать – даже когда жена уезжала в отпуск и оставляла его в Москве одного.
Позвонил и пришел, вот прямо так, в субботу среди бела дня. Ей это было удивительно, потому что все восемь лет он приходил к ней в будни, вечерами, после работы – его институт был, как нынче говорят, «в шаговой доступности» от ее дома – хотя правильно будет «в пешей». Приходил ненадолго, на часок. Самое длинное часа на два-три – это в те разы, когда жена была в отъезде. Но часам к девяти, начинал клевать носом и говорил, смущенно улыбаясь: «я, Анечка, пожалуй, домой». А чтобы вот так, днем, да еще в выходной – первый раз.
Он в который раз оглядывал чистую и милую комнату Ани. Единственная комната в однокомнатной квартире. Письменный стол у окна, шкаф книжный, шкаф одежный, какой-то еще комод и журнальный столик. Диван, на котором он сидел, раскладывался для сна. Ну и для любви тоже, понятное дело.
Аня сидела за письменным столом спиною к нему и внимательно читала – может быть, уже даже перечитывала – письмо, которое он ей принес.
А он думал о своем отце.
***
Отец его, профессор Сергей Михайлович Лигнер, был довольно известным химиком, членкором Академии наук. Заведовал кафедрой. Возглавлял лабораторию. Когда-то, в конце шестидесятых, даже делал что-то секретное, за что получил орден Ленина и Госпремию. Открыл «метод Лигнера» и «реакцию Лигнера». Андрей Сергеевич в этом не разбирался, потому что был совсем по другой части – историк и социолог.
От отца ему досталась небольшая квартира в старом доме на улице Образцова, и целая стена книг по химии, с которыми было непонятно что делать – вот и всё. Отец был человеком хорошим, но безалаберным. Это Андрею Сергеевичу объяснила жена. «Твой отец не смог капитализировать свой талант! Другие люди с такими достижениями имели от государства всё!» - она даже глазами сверкнула. Но вообще она уважала память покойного свекра, и всегда сама вспоминала, что надо пойти на кладбище, убрать листочки, посадить цветочки. Могила была на Введенском кладбище. Там же лежала и мама, она умерла сравнительно недавно – а сам профессор Лигнер скончался тридцать восемь лет назад, когда сыну было всего четырнадцать.
Иногда Андрею Сергеевичу казалось, что именно жена научила его ценить отца. Не только на словах, а делами: добиться, чтоб повесили мемориальную доску на институте, где он заведовал кафедрой; устроить там ежегодные «Лигнеровские чтения»; издать избранные труды с подробной биографией; поставить на могиле солидный красивый памятник, взамен тоненькой серой стелы с блеклыми буквами. Шаг за шагом покойный профессор Лигнер стал занимать все большее и большее место в жизни и в мыслях его сына. Сейчас Андрей Сергеевич собирал воспоминания об отце, встречался с престарелыми академиками, дряхлыми министрами и бывшими отцовскими учениками.

И вдруг вот это письмо, которое сейчас читает Аня Бояркина.
***

Письмо было от знаменитого художника Павла Юркевича, умершего буквально на прошлой неделе в возрасте девяноста шести лет. Андрей помнил это имя – у них дома висели две его картины: портрет матери, она была настоящая красавица, немного похожая на цыганку, с блестящим пробором и розой в руках; и портрет отца, с птичьим профилем, в золотых очках на кончике длинного носа – он держал в руках пробирку и разглядывал, что там вскипает и оседает. Сочный и яркий социалистический импрессионизм, признанным классиком которого был Юркевич. Они какое-то время дружили семьями. Портрет был написан в том самом году, когда родился Андрей. Мама даже говорила ему: «На этом портрете ты тоже есть!». То есть во чреве. В круглом, задрапированном лиловыми шелками животике мамы.
Так вот, друзья. Покойный Павел Данилович Юркевич писал… Ах, да что я говорю! Когда он писал, он был еще живой, он велел передать это письмо после его смерти! – так вот. Он писал, что Андрей Сергеевич на самом деле – его сын. Он грустно описывал свою любовь и свое расставание с мамой Андрея Сергеевича, прилагал анализ ДНК на отдельном бланке и объявлял Андрея Сергеевича своим наследником. Добавив при этом, что вовсе не настаивает, чтоб Андрей Сергеевич Лигнер превратился в Андрея Павловича Юркевича, хотя это, конечно, было бы очень приятно.
***
Аня Бояркина дочитала, спросила:
- Оно тебе прямо вот по почте пришло?
- Нет, нотариус передал. Позвонил, назначил встречу и отдал из рук в руки.
- Угу. Ну и какая там наследственная масса?
- Господи! – Андрей Сергеевич поморщился. – Ты прямо как Лариса! Она тоже сразу про массу. Ну, извини, извини.
Аня вспыхнула и резко выдохнула: безмолвный крик гнева. У них было принято не говорить о жене Андрея Михайловича; он тоже не расспрашивал Аню о ее бывшем муже, вообще ничего о нем не знал. Был, и сплыл.
- Прости меня, - он встал с дивана, подошел к ней, нагнулся, обнял сзади, поцеловал в макушку. – Прости, я просто очень волнуюсь, сама понимаешь.
- Понимаю, - чуть суховато сказала она, но потом поймала его руку и прижала к щеке. То есть простила.
- Да, так насчет массы, - Андрей Сергеевич выпрямился. – Масса хорошая, нотариус объяснил. Квартира на Масловке, то есть на Петровско-Разумовском. Огромная мастерская там же, в соседнем доме. Дача на Николиной Горе и еще домик под Рязанью. Картины, это главное. Его собственные прежде всего. Плюс Фальк, Осмеркин, Пименов, Крымов, Корин, Кончаловский и куча народу попроще. Наверное, еще вклады.
- Другие наследники есть? – спросила Аня.
- Какие-то мелкие, - он снова сел на диван. – Сомнительные. Внуки незаконных детей. Дети давно перемерли, а вот внуки есть. Но пусть еще докажут, что это были его дети. Законных не было.
- Слушай, - сказала она. – Я ничего не понимаю. Если ты его сын, и он хочет видеть тебя наследником, почему он просто не написал завещание?
«Черт, - подумал Андрей Сергеевич. – Лариса задавала точно такие же вопросы. В той же последовательности. Как будто сговорились. Боже. Все женщины одинаковы… Да при чем тут женщины! Все люди одинаковы!»
Поэтому он ответил точно так же, как Ларисе:
- Да откуда я знаю? Как я могу влезть в голову почти столетнему старику?
- А как ты думаешь? Как предполагаешь?
«Господи! Слово в слово как Лариса!» - чуть не заплакал он.
- Не знаю! – почти выкрикнул он. – А ты? Ты сама что думаешь.
- Я думаю, - сказала Аня, - что тут примерно так. Понимаешь, если бы он оставил завещание, то вышло бы, как будто он тебе это навязал. Свое отцовство и твое сыновство. То есть ты мог взять и всё признать. Здравствуй, папа! Или отказаться. Тоже поступок. Типа знать вас, дедушка, не желаю. А тут он хочет…
- Хотел, - зачем-то перебил Андрей Сергеевич.

- Ну да, да. Хотел, чтобы ты сам принял решение. Чтобы сам подал на наследство. Посудился бы с внуками. Что-то типа того. Чтоб ясно было, что это тебе нужно.
- Кому ясно? – усмехнулся Андрей Сергеевич. – Ему на том свете?
- Не злись. Мне тут всё понятно, - сказала она. - Непонятно другое. Почему он сразу не объявился, когда твой папа умер? Почему твоя мама ничего не сказала?
- А вот это как раз отлично понятно мне, – вздохнул он. – Мальчишка, двенадцать лет. Умирает отец, любимый, единственный, вдобавок очень уважаемый. И вдруг по голове поленом: мальчик, это не твой папа. Твой папа другой дядя. Но у другого дяди свои дела, и он не спешит быстренько жениться на твоей маме. Поэтому получается, что твой папа мудак, твоя мама – блядь, а ты выблядок.
- Зачем ты ругаешься? – она поморщилась.
- Затем, что я не знаю, что делать.
- Прости, - сказала Аня Бояркина, - но я тебя все-таки спрошу: а что Лариса Борисовна говорит?
- Ужасные вещи, - сказал он.
***
Лариса сказала, что думать тут не о чем. Только последний идиот может размышлять и сомневаться. Конечно, внуки Юркевича будут бодаться. Но ничего, мы их забодаем. ДНК надо сразу взять, его небыстро делают. Впрочем, у нас полгода сроку. Все мамины письма и дневники пословно прошерстить. Папины тоже, вдруг там какие-то упреки. Игра стоит свеч. Смотри, сколько там всего. Даже если внукам чего-то удастся отгрызть, даже если мы им по доброте душевной – эк! Она уже говорила «мы»! – мы им что-нибудь отдадим, то все равно огромный капитал. Да за одну картинку Фалька или Пименова можно купить квартиру в Риге плюс домик в Юрмале. Вместе с вэ-эн-же. И горя не знать! Сашке с Маринкой по квартире. Вернее, Сашке квартиру купить, Маринке нашу отдать, а самим переехать на Петровско-Разумовский. Плохо тебе? Давай, нанимай адвоката.
- А если я у него не один такой? – возразил Андрей Сергеевич. – А если он таких писем разослал, не знаю, три? Или пять?
- Но ведь же не десять? – парировала Лариса. – А хоть бы и двадцать! Если там одних картин на десять миллионов баксов, судя по списку, то одна двадцатая – это полмиллиона. Причем долларов. Тоже не валяется. Нанимай адвоката. Действуй.
- А потом позовут в ток-шоу Малахова, - грустно сказал Андрей Сергеевич.
- А ты не ходи, - сказала Лариса. – Силой не потащат. Или пойди за миллион. Правда, рублей. Но тоже неплохо.
***
Он это коротко пересказал Ане Бояркиной.
- А ведь она права, - сказала Аня.
- Нет! – заорал Андрей Сергеевич. – Она забыла про моего папу! Я не знаю, кто там на самом деле оплодотворял мою маму, но мой отец – Сергей Михайлович Лигнер! Я его люблю, я его память берегу, я с этим прожил уже пятьдесят два года. Ну стыдно же в моем возрасте менять отца. Я не Юркевич, я Лигнер. Точка.
- Погоди, - Аня взяла письмо, провела пальцем по нужной строке. – Он же не требует, чтоб ты поменял фамилию и отчество. Это же просто наследство.
- Это совесть моя потребует! Если получаешь такие миллионы… То есть если это просто от чужого дяди, вот жил я себе, а у меня вдруг дядя в Америке помер… Это другое дело. А когда получаешь такие миллионы от своего отца, то тут уж извините. Тут уж я должен стать Андреем Павловичем Юркевичем, иначе я буду полное дерьмо. Предам Юркевича, который меня так одарил. Но если я все-таки стану Юркевичем, то я предам Лигнера, своего отца. Этот отец, и тот отец, черт-те что.
- Ты как-то чересчур всё возгоняешь на неимоверные моральные высоты, - улыбнулась Аня. – Но я тебя понимаю.
- Ну и что ты мне предлагаешь делать?
- Я тебе ничего не предлагаю и не советую, - тихо и очень серьезно сказала она. – Я тебе просто говорю. Ты истратишь на этот процесс лет пять или восемь, я тебе как юрист говорю. Почти уверена, там есть другие незаконные и полузаконные дети, есть пяток завещаний и обещаний. Если выиграешь, то не так много. А даже если много? Даже если очень много, даже если всех забодаешь и всё загребешь себе? Разве ради денег, пусть даже ради миллионов, стоит тратить лучшие последние годы жизни? Да, да, последние! Прости, но тебе пятьдесят два года. Это уже очень много в смысле бросать годы на ветер. Не надо. Откажись. То есть не подавай на наследство. Живи для себя, а не для картинки Фалька, не для квартиры в Риге!
- Какая ты у меня умная и хорошая, - сказал он, снова встал с дивана и снова обнял ее. – Просто сокровище. Теперь таких не делают. Обожаю тебя. Легко сказать, «откажись». Лариса меня убьет.
- Если убьет не насмерть, то переезжай ко мне, - сказала Аня. – Мне не нужны никакие наследства никакого Юркевича. Мне вообще ничего не нужно. Отдай Ларисе Борисовне и детям всё, и приезжай. Справимся. Проживем. Я крепкая, и ты тоже ничего.
***
Андрей Сергеевич Лигнер шел пешком через весь город и думал:
«Какой я дурак. Есть простое и прекрасное решение: уйти от Ларисы и подать на наследство. Выиграю – обеспечу ее и детей. Проиграю или выиграю совсем мало – просто буду жить с Аней в этой чудесной крохотной квартире. Соберу воспоминания об отце, издам книгу. Докторскую допишу, наконец… Всё. Точка».
- Где ты был до половины одиннадцатого? – спросила Лариса.
- У юриста, - спокойно ответил Андрей Сергеевич, потому что это была правда: Аня работала в юридической фирме. – Ты же мне сказала «действуй, нанимай адвоката», вот я и действую, нанимаю.
Для убедительности он вытащил из портфеля файл с письмом Юркевича и запиской от нотариуса.
- И что юрист?
Андрей Сергеевич, на всякий случай не снимая пиджака и ботинок, прошел в комнату, готовясь сообщить Ларисе свое решение. Он решил, что будет подло и неблагородно - сначала подавать на наследство, а потом на развод. Лариса начнет собирать бумаги, помогать ему – и вдруг бабах! Так нельзя. Некрасиво.
Развод сначала, бой за наследство Юркевича – потом.
Он уселся на диван – точно так же, как сегодня в Аниной квартире, уверенно закинув ногу на ногу, качая ногой в новом узком ботинке с той лишь разницей, что у Ани была икеевская раскладушка, а у него дома – отцовский, а на самом деле дедовский настоящий «чиппендейл».
- И что юрист? – спросила Лариса, сев на стул напротив.
Он посмотрел на Ларису даже с некоторой жалостью, и вдруг сказал: 
- Подавать на наследство я не буду.
- А?
- Бэ! – он повысил голос. – Это мое решение. Всё. Точка. И предупреждаю: еще раз пискнешь про Юркевича, про всю эту дурь – я немедленно, ты слышишь, немедленно ухожу из дому! Дети выросли. Квартира останется тебе. Всё поняла?
- С ума сошел, - Лариса вдруг заплакала, бросилась к нему на диван, села рядом, обняла его. – Да провались он! Да ну его к черту!
Андрей Сергеевич обнял Ларису, поднял к себе ее лицо, увидел каждую ее морщинку, родинку и волосинку.
Поцеловал ее, встал и пошел в прихожую.
- Ты куда? – спросила она.
- Ботинки снять забыл.
Драгунский

рассказ моей знакомой

МАКСИМ

«Была у нас с мужем, довольно давно, когда мы еще с ним вместе работали, знакомая парочка. Из соседнего отдела. Очень приятные люди. Видно было, что хотят общаться. Подсаживались на обеде в столовой. Шли вместе до метро. Ну, вроде подружились. Стали их в гости звать.
Хорошие ребята, но был у них сын Максим. Через каждое слово - Максим то, Максим сё, Максим в старшей группе, у Максима насморк, я Максима английскому учу... И потом: Максим в третьем классе, у Максима олимпиада, Максима эта учительница любит, а вот та - не ценит, фото: Максим на море, Максим у бабушки...
Один раз у нас была какая-то круглая дата. То ли свадьбе десять лет, то ли мне тридцать пять. Вдруг муж говорит:
- А давай этих не позовем, а?
- А почему? - я даже удивилась.
- Задолбали Максимом! - он даже закричал.
Я подумала и поняла: а ведь правда. С ними на самом деле ни о чем вообще говорить нельзя. Ни про кино, ни про Америку, ни про шмотки, ни про книги. Максим, и точка! Ужас. Когда муж так решил, мне прямо легче стало. Потому что они мне тоже надоели своим Максимом, я просто стыдилась сама себе признаться.
Они, конечно, обиделись, что мы их так резко бортанули. Тем более вот так грубо: вдруг не позвали на праздник, про который давно было известно, и даже были с нашей стороны явные намеки на приглашение. Нехорошо, понимаю.
Ну, ладно. Прошло лет пятнадцать. И вот буквально позавчера получаю письмо:
Здравствуй, Наталья. Жаль, что мы внезапно перестали общаться. Думаю, нам все-таки надо встретиться, поговорить. Как ваши дела? У нас все хорошо. Максим окончил аспирантуру, съездил в Германию на стажировку, защитил диссертацию…”

Я не стала отвечать и стерла это письмо».
Драгунский

о бессознательных тайнах творчества

«ЛАРИСА ГИШАР»

Оба молчали. Обоим было трудно начать разговор.
Наконец, гость сказал:
- Володя, если ваша старинная симпатия ко мне, в коей я уверен абсолютно, налагает на вас оковы обязательной вежливости или комплиментов – умоляю, отбросьте их. Сейчас мы не два брата-поэта, а – автор и издатель.
- Зачем опять на «вы»? – поморщился хозяин. – Боря, ты старше меня на три года. А лебезишь, как мальчишка.
- Прости, - сказал гость. – Ты знаешь, что я тебя боготворю как творца…
- Пустое, - сказал хозяин. – Благодарю. Но дело не в том.
Он был высок, красив, почти наголо брит. Седая короткая щетина серебряной полосой, «почти короной, реймсским железным обручем» – красиво подумал Борис – обнимала его голову от виска до виска, остальное было смуглая блестящая лысина и высокий лоб. Большой круглый нос, сильные губы, в которых торчала всегдашняя тонкая сигара. Он был в просторном темно-сером твидовом пиджаке, мягкой полотняной сорочке, галстук повязан просторным узлом – и непременный ярко-желтый, отчаянного канареечного цвета жилет, по которому его издалека узнавали в клубах, ресторанах и просто на улице, когда он пешком шел из своей конторы домой, а в пяти шагах сзади медленно ехал роскошный черный «Reine de la Route» - любимая машина крупных гангстеров. Эта деталь ему тоже нравилась.
Маяковский бросил писать стихи еще в 1921-м, когда приехал в Париж навсегда. Но он был талантлив во всем – и в бизнесе тоже. За двадцать лет он создал крупное издательство «Pharos» - что означает «Маяк», перекличка с его фамилией. Сначала печатал книги, русские в том числе, издавал три газеты, а уж потом, в годы оккупации, когда издательства и рекламные фирмы разорялись пачками, покупал себе самое лакомое. Он умел ладить со всеми: и с Петеном, и с обоими Штюльпнагелями, и даже убедительно приписывал себе некое влияние на «спасителя Парижа» фон Хольтица – отчего с ним после войны дружили и голлисты, и коммунисты, а «Pharos» разросся до того, что сам Маяковский разделил его на три отдельных фирмы.
Пастернак, который приехал в Париж годом позже и вел скромную, но достойную жизнь университетского преподавателя, к тому же и поэта – был в сером костюме, в бабочке и новых лаковых туфлях, которые уже успели натереть ему косточки на обеих ногах.
- В чем же дело? – спросил он.
Маяковский встал с кресла, прошел к письменному столу, достал из-под пачки газет тяжелую кипу машинописи.
- Название хорошее, - сказал он. – «Лариса Гишар». Но я бы не взялся издавать. А тем более переводить.
- Перевод уже есть, - сказал Пастернак, с ужасом видя, что разговор катится куда-то совсем не туда.
- Сам перевел?
- Нет, что ты…
- Эренбург, что ли? Фу-у! Или, может быть, Лили Уриевна?
- Бог с тобой. Неважно. Ты не знаешь. Одна студентка.
- Студентка? – засмеялся Маяковский. – Ой-ой! А что Женечка говорит?
Пастернак махнул рукой.
Они снова замолчали. Наконец, Маяковский сказал, мягко прохаживаясь по комнате, топча ковер своими английскими ботинками на шнурках:
- Боря. Мы с тобой друзья. Братья-поэты, как ты сам только что выразился. Поэтому позволь мне говорить прямо. Роман длинен. Роман громоздок. В нем шестьдесят, я подсчитал, действующих лиц – да еще половина из них с русскими именами и отчествами. Читатель не справится!
- Я писал этот роман десять лет, - сказал Пастернак.
- А вот этого не надо! – загремел Маяковский, резко повернувшись на каблуках. – Твоя творческая кухня никому не важна! Хоть бы ты его писал двадцать лет! Или хоть бы за месяц надиктовал машинистке сразу начисто! Ты как ребенок, честное слово, как школьник-двоечник. «Я учил! Я старался!».
- Ты меня не понял, Володя, - мужественно сказал Пастернак. – Я не оправдываю возможную слабость своей прозы долготою письма. Я лишь хотел сказать: я писал этот роман десять лет, и я хотел бы услышать от тебя дружеский разбор. Пусть самый строгий. Пусть даже несправедливый! – он тоже распалился и встал с кресла. – Но не эти пошлые словечки, которые к лицу книгопродавцу, а не поэту. «Наш читатель не поймет!» Откуда эта манера решать за читателя? Шестьдесят лиц? В «Войне и мире» их пятьсот! – он махнул рукой и снова сел в кресло. – Неужели тебе нечего сказать по роману? По сюжету, по языку, по смыслу, по героям? Или он настолько ничтожен?
- Есть чего, - сказал Маяковский. – Он отнюдь не ничтожен. Язык прекрасен, как всегда у тебя. Сюжеты бывают разные. В романе он вполне хорош. Герои – как живые. Но у каждого романа, помимо героев, сюжета, языка, есть нечто более важное: le message. Так вот – какой у тебя в твоем романе message? Помолчи, я сам скажу. Независимая человеческая личность, так? Личность, которой тесна эта жизнь, которой тесно при царизме, при комиссарах, и в свободном Париже ей тоже тесно… - Пастернак пытался что-то сказать, но Маяковский жестом своей красивой длиннопалой руки отвел его возражения. – Да, я знаю, что ты скажешь: это роман о внутренней свободе. О том, что человек имеет право страдать, имеет право быть недовольным, имеет право сказать «нет, я вас ненавижу» кому угодно. Потому что у каждого человека есть свой собственный внутренний космос, который управляется собственными законами. Так ведь?
- Ну, примерно так.
- Это прекрасно. Но это напоминает мне недавнее происшествие с тремя немецкими философами. Не слышал? Послушай. В середине тридцатых американцы помогли уехать из Германии трем философам, евреям. Стоп! – помахал он пальцем перед носом Пастернака, который тут же наморщил лоб. – Никакого антисемитизма!
- А зачем лишний раз упоминать, что они были евреи? – оскорбился Пастернак. – Философы-евреи, эк, однако! Они что, талмудисты? Каббалисты?
- А затем, - громко возразил Маяковский, - что в Германии их ждала смерть именно как евреев! Ты слыхал про Аушвиц?  Американцы сумели этих троих спасти. Они приехали в Америку… и начали громко ругать Америку, американский образ жизни и американскую демократию. Я просто руками развел, когда их статейки прочитал. Это уму непостижимо. Америка их спасла от концлагеря и крематория. Они должны были ту землю целовать! А они – то не так, это не сяк, массовая культура, удушение свободной личности… Тьфу! Хамство. И вот твоя хрупкая, нежная, ищущая любви и правды героиня – такая же неблагодарная хамка. Франция спасла ее от смерти или нищеты в Совдепии. А она поливает грязью демократию, республику, вообще всю нашу жизнь. Ей не нравятся ни свободные выборы, ни выбор булочек в кафе. Ни русские друзья-эмигранты, ни здешние коренные французы. Не нравится? – вдруг заорал Маяковский. – Езжай назад! Тебе оплатят билет на родину, и прямо с границы отвезут на допрос в ЧК, а оттуда в Сибирь. Ах, не хочешь? В ЧК неохота? Хочешь здесь сидеть, наш хлеб есть, и все обливать грязью? Я бы назвал это свинством, но даже свинья так себя не ведет. Что же ты за сучка такая? – он перевел дух. – Боря, ты, надеюсь понял, это я не о тебе, а о твоей главной героине.
- Я понял, спасибо, - из последних сил улыбнулся тот.
- Но ты на ее стороне. И твой роман – это предательство нас всех.
- Значит, мой роман совсем не плох, - вздохнул Пастернак, вставая и забирая со стола машинопись. – Если ты так разволновался.
- Наверное, - улыбнулся в ответ Маяковский. – Но печатать его я все равно не стану. Но знай, что я тебя люблю.
- Что же мне делать?
- Жить и радоваться. А роман спрячь куда-нибудь. И забери от друзей, кому давал читать. Боря, послушай, тебе деньги нужны? А то у меня есть. Не кобенись, возьми, - он залез в ящик стола.
- Спасибо, нет.
***
Через несколько дней Женя вошла в комнату мужа и сказала:
- Некий Храпченко. Из Москвы.
Вошел мужчина едва пятидесяти лет, с гладкой прической, в очках, вида вполне интеллигентного. Осведомился о здоровье, рассказал, что занимал в СССР важные должности в Комитете по делам искусств, но по приказу Сталина был изгнан.
- За то, что поддерживал формалистов! – весело сказал он. – Кстати, Борис Леонидович, вас в Союзе, то есть в России, знатоки не забыли. «Так приближается удар, за сладким, из-за ширмы лени, во всеоружьи мутных чар довольства и оцепененья». Зря уехали. Впрочем, молчу! Личный выбор свободного человека…
- Однако, чем могу служить? – спросил Пастернак. – Может, чаю, кстати?
- Благодарю, я только из отеля после завтрака. Но к делу, - сказал Храпченко. – Илья Григорьевич дал мне прочитать ваш новый роман, «Лариса Гишар». Вы, наверное, уже наслушались комплиментов. Но я уж позволю себе. Какой язык! Проза поэта. При этом эпическая широта охвата. «Сестра моя, жизнь, и сегодня в разливе». Да, да! Образ героини великолепен. Настоящая русская женщина. Французская фамилия только оттеняет ее истинную русскость. Она, собственно, и есть тот самый великий русский скиталец, о котором – Достоевский. Который на мелочах не примирится! – Храпченко впал в некоторый пафос. – Которому нужно именно всемирное счастье, а не парламентская республика и кофе со сливками! Ах, Лариса Федоровна, какая женщина! В нее будут влюбляться, как в Наташу или Татьяну. Мне кажется, отчество не случайно. А, Борис Леонидович? Мне кажется, тут намек на некую духовную дочерность от Достоевского.
- Да вроде бы нет, - смутился Пастернак. – Я об этом не думал, признаться.
- Мы не пока знаем бессознательных тайн творчества, - сказал Храпченко. – Но я уверен, что вашему роману суждена большая и славная жизнь. А теперь-ка попросту: давайте издадим его в СССР?
Пастернак задохнулся от неожиданности.
- Да бог с вами… простите, господин Храпченко…
- Михаил Борисович.
- Что вы такое говорите, Михаил Борисович? Роман эмигранта, автора совсем не советских стихов – издать в Союзе? Конечно, я был бы счастлив, особенно зная советские тиражи, никакого сравнения с нашими. Чтоб русские вспомнили обо мне. Вернуться в Россию большой прозой. Счастье. Но это фантазия.
- Отчего же? – сказал Храпченко. – Я ведь не просто турист. Я и сейчас занимаю некоторую, так сказать, должность. Это серьезное предложение.
- У вас в СССР цензура!
- Мы не исправим ни единой строчки. Вот так и напишем: «публикуется в авторской редакции».
- Михаил Борисович, но ради чего?
- У нас в стране большие перемены, если вы следите. В феврале состоялся съезд партии. Мы свободная страна. Ради чего публиковать? Ради свободы творческого самовыражения выдающегося русского поэта Бориса Пастернака. А там, глядишь, и премия…
- Сталинская? – поморщился Пастернак.
- Товарищ Хрущев осудил сталинские ошибки и перегибы. Ленинская премия. В будущем году весной – первое присуждение. А через год, в пятьдесят восьмом – самый раз. Я, как член жюри, обязуюсь содействовать. К тому времени успеем издать, переиздать, рецензии пойдут… Ну что, согласны?
- Вам нужна рукопись?
- У меня уже есть. Илья Григорьевич передал. Договор сейчас подпишем? Аванс вам из посольства принесут, вот прямо домой, прямо сюда. Франками, франками, не беспокойтесь.
Драгунский

через год вернемся к разговору

ПОЭТ И МУЗА

- Вы где-нибудь учитесь?
- В Литературном институте.
- И одновременно работаете?
- Да. У меня папа-мама в Архангельске, и они… - он запнулся.
- Понимаю, я все понимаю. Боже! И при этом вы, наверное, снимаете квартиру?
- Однокомнатную, втроем с ребятами. Там электроплита, так что можно спать на кухне.
- Далеко?
- Да. На Домодедовской. Так-то по прямой, но там дальше на автобусе, и еще пешком… - он поглядел на свою собеседницу и спросил: - А вам правда понравились мои стихи?
- Зачем я буду врать? – рассмеялась она. – Вы что, живой классик, Кушнер или Чухонцев, чтобы я перед вами рассыпалась лестью? – перестала смеяться и продолжала уже серьезно: – Очень талантливо, очень тонко, но при этом очень живо, плотски, фактурно, чувствуется пульс! – она даже сжала кулак.
Двадцатитрехлетний поэт Слава Никодимов чуть покраснел и опустил глаза.
Его собеседница, красивая женщина лет сорока или даже меньше, пристально рассматривала его.
Разговор шел около вешалки, в тесном коридоре библиотеки имени Чехова. Там только что закончился вечер молодых поэтов.
- А как насчет издания? – спросила она.
- Я печатался три раза, - сказал он. – В журнале «Арион» и в двух сборниках.
- Я про книгу!
- Про книгу еще рано. Я на книгу не наберу.
- И не наберете! – жестко сказала она. – Если жить вот так. Работать, спать на кухне, и еще два часа ехать до института.
- Час двадцать, - поправил он.
- Какая разница? Послушайте… Слава вас зовут? Слава, я могу вам помочь. Зачем? Ни зачем. Почему? Ни почему. Совершенно просто так. Мне нравится, как вы пишете. Я хочу, чтоб у вас все получилось. Сначала я сниму вам квартиру. Тут, недалеко. На Большой и Малой Бронной есть несколько очень милых небольших квартир. Особенно одна мне нравится. Двухкомнатная. Спальня и еще одна комната, гостиная, она же кабинет. Поставите письменный стол. Вернее, он там уже стоит. До института вам будет десять минут пешком, разве плохо. И потом, вся атмосфера старого центра… А?
- Что? – спросил он.
- Да ничего! Вы спокойно будете ходить на свои семинары, спокойно писать стихи. А примерно через год, когда стихов будет уже такая увесистая пачка, - она показала пальцами, - вот тогда мы вернемся к разговору о книге… Работать-подрабатывать тоже не придется. Я вам буду переводить на карточку что-то вроде стипендии. Немного, но вам хватит. У вас есть карточка?
- А? – он помотал головой.
- Карточка, спрашиваю, есть?
- Есть.
Она вытащила из сумочки смартфон:
- Диктуйте номер. Ну или дайте, я сфотографирую.
- Спасибо большое, - сказал он. – Так неожиданно… Даже не верится. Но только скажите, что я вам за это?
- Вы? Мне? – засмеялась она. – Ровно ничего! Вот еще выдумали! Я просто хочу, чтобы вы писали стихи в хороших условиях. Без иссушающей заботы о куске хлеба. Без утомительной дороги в метро. Без приятелей, которые сидят у вас на голове в крохотной квартирке на Домодедовской. Небось, они еще и курят?
- Курят, - признался он. – Оба.
- Вот! – сказала она. – А тут будет удобно и воздух чистый. Мне ничего не нужно. Никаких условий. Ну, кроме одного. Условие маленькое и легкое, - легко вздохнула она. – В этой квартире, которую я сейчас велю для тебя приготовить, – она неожиданно перешла на «ты», и пальцем полистала список в своем смартфоне, – в этой квартире ты будешь жить один.
- В смысле?
Она засмеялась и зачем-то прикоснулась ладонью к своему виску. У нее была очень короткая темная стрижка.
- Совсем один. Без никого. И даже без гостей. Потому что я очень огорчусь, если приду тебя навестить и вдруг увижу на ковре, на диване, или, хуже всего, в ванной на раковине, или в стоке, - она сморщилась и сглотнула, как будто ее сейчас вырвет, - вдруг увижу мерзкие длинные блондинистые волосы, какая гадость… Я буду очень расстроена.
Поэт Слава Никодимов посмотрел на нее, снова опустил глаза и тихо сказал:
- Извините. Спасибо. Не надо.
- Ну, вольному воля! – засмеялась она. – Успехов!
Повернулась, сняла с вешалки свое пальто, накинула на плечи и быстро ушла.
Выйдя из арки, повертела головой и решила пешком дойти до метро «Маяковская».
Было почти тепло, сырой весенний ветер.
Хотела зайти съесть пирожок и кофе выпить, но не стала.
Ехала в метро и думала:
«Какой красивый мальчик. Талантливый. Хороший, чистый, это главное. Может, в самом деле будет поэт. Есть отдельные удачные строки».
Поэт Слава Никодимов, немного потусовавшись с приятелями, выпив два стакана вина и закусив бутербродом с колбасой, спускался в метро «Тверская» и думал:
«Хорошая ведь женщина. Умная. Красивая, в общем и целом. Фигура классная. Мне такие нравятся. Но зачем она так? Притворяется не пойми кем».
***
Войдя в вагон, он сразу увидел ее и отвернулся к дверям.
А она сидела, уткнувшись в телефон, и его не заметила.
На всякий случай он вышел на следующей остановке и подождал другого поезда.
Вот и правильно.
***
Впрочем, у этого рассказа может быть много концовок.

1. (открытая, романтическая):
Войдя в вагон, он сразу увидел ее, хотел отвернуться, но не успел. Она смотрела на него открыто и спокойно. Он сел рядом с ней. Она молчала. Тогда он вдруг взял ее под руку.

- Не боишься? - спросила она.
- А ты? - спросил он.

2. (закрытая, печально лирическая).
Он вышел и дождался следующего поезда. Сел в него. Поезд тронулся, но через полминуты остановился. Потом его подали назад. Всех высадили. Полицейский объяснил, что в только что в предыдущем поезде произошел теракт.
Потом он всю жизнь жалел, что даже не спросил, как ее зовут.

3. (злая и циническая).
- Спасибо, - сказал он. - Спасибо вам огромное. Я буду там жить один, только один, совсем один... Как вы велели!
- Не за что, - сказала она и стала звонить какой-то Алечке, или Галечке, он не расслышал.
Она громко делала распоряжения насчет квартиры. Вымыть, переставить, набить холодильник и все такое.
Потом написала ему адрес и велела завтра утром приехать по этому адресу, перевезти вещи.
Наутро он стоял с двумя чемоданами у дубового подъезда старого свежеотремонтированного дома на Малой Бронной, а охранник строго, брезгливо, но отчасти сочувственно говорил:
- Какая Алечка, нет тут никакой Алечки, вы что-то путаете. Или, возможно, вас ввели в заблуждение.

4. (добрая):
- А вот в ту квартиру мы поедем после завтрака? - спросил у нее Слава рано утром, выпутавшись из большого пухового одеяла с драным пододеяльником, и спустив ноги на вылинявший коврик.
- Зачем? - спросила она. - Разве тебе здесь плохо? Принеси чаю... Ох, какой ты хорошенький голый!

Ну и т.д.

Драгунский

а вот еще был случай

ПОТАНЦУЕМ?

- Потанцуем? – Женя подсел к девушке, которая одиноко примостилась на краешке дивана.
Он пришел в гости один, потому что был в ссоре со своей нерасписанной женой Полиной. Но гостей как раз было четное количество. Четыре на четыре, так что все хорошо.
Девушка едва повернула голову и поглядела на него холодно и недовольно. Потом даже не покачала головой, а одними глазами, чуть прикрыв их и отведя взгляд, дала отрицательный ответ.
Он вздохнул, встал, прошел через танцующую компанию на кухню. Обернулся. Девушка все так же каменно сидела, положив руки на колени и глядя прямо перед собой. Ее лицо было похоже на скорбную театральную маску: кончики губ книзу, между бровями вертикальные морщинки.
Он знал, кто она. Ее звали Кира, она была с соседней кафедры. Один раз они, кажется, пили кофе за одним столиком в буфете. Кажется, даже поговорили. Расписание, отчеты, всё такое. Она тогда показалась ему красивой. Она и сейчас была ничего себе, если бы не тоскливо-надменное выражение лица. Ну и ладно. Наплевать. Надо выпить, а потом поехать домой, с женой мириться, раз тут не обломилось. В кухне должна быть кошелка с вином, которую он лично принес.
В кухне он наткнулся на Юру Грунского, хозяина квартиры.
- О, - сказал Грунский. – Вот и ты. Это класс. Слушай меня. Ты можешь с этой дурой что-нибудь сделать?
- Что?
- Да что хочешь. Чтоб она не сидела с кислой рожей. Она меня раздражает! Пусть танцует, пьет, хохмит. Или пускай валит.
- Блин. А зачем ты ее пригласил?
- Мудак был. Она сама напросилась. Мы стоим с Котей, договариваемся. А она вдруг: «Позовите меня тоже». Так внезапно. Кто она мне, всем нам? Даже странно. Рожа такая грустная. Я сказал: «Ну, приходи». Минутная слабость, типа.
- Ну и?
- Вытури ее, а? Выгони к херам! Или развесели. Сделай что-нибудь! Не могу!
- А почему именно я? – обиделся Женя.
- А потому что ты все равно один пришел! – тихо засмеялся Грунский. – Она тоже одна. Я с Ларкой, Костик с Балясиной, Куня с Аликом, так что она твоя! Вперед, не плача!
Ткнул его в плечо и убежал.
Хорошо.
- Кира, - сказал Женя, снова усевшись рядом с ней. – Что ты скисла? Давай веселиться. Мы будем петь и смеяться, как дети! Попробуем потанцевать. Не умеешь? Не беда! Пойдем на кухню, винца попьем. Или в ванную, а?
- Зачем в ванную? – она на полном серьезе нахмурилась.
- Поплаваем немножко.
- Отстань, - буркнула она. – Глупо шутишь!
- Хорошо. Тогда серьезно. Кира, у тебя что-то случилось? Что ты как на похоронах любимой тети?
- Чего тебе надо?
- Веселись, - повторил он. – Пей, пой, прыгай. Можешь, хочешь, будешь? Тогда вперед. Полминуты на перевстряску. Или уматывай. Я серьезно говорю. Я тебя провожу. На такси до дома. Решай.
- Спасибо, - мрачно сказала она и встала с дивана.
- Юра! – крикнул Женя хозяину. – Мы с Кирой пойдем прогуляемся.
Они стояли на остановке троллейбуса.
- Может, сама доедешь? – спросил Женя.
- Ты обещал, - сказала она.
- Ладно.
Она жила далеко и неудобно.
Попросила довести ее до квартиры. Женя оставил такси ждать.
***
Дверь в квартиру была открыта. Кира приложила палец к губам и на цыпочках вошла в дверь. Женя пошел за ней следом. Там была нищая и захламленная комната: коробки, сломанное кресло, сдохшие цветы на окнах, диван, покрытый дырявым пледом. Из другой двери вышел жирный мужик лет сорока-пятидесяти, в пижаме. Под мышкой у него, свисая с полусогнутой руки, торчал сонный годовалый ребенок, пялил серые глазенки.
- Ну? – заорал мужик. – Нагулялась-натаскалась? Наблядовалась? Кому морду бить? Тебе? Или хахалю твоему? – он повернулся к Жене
- Не бойся, - сказала Кира. – Он только орет, а драться не умеет и не любит. Он сам боится в морду получить.
- Чтоб ты сдохла! – заорал мужик. – Мальчик три раза обосрался!
- Сам ты обосрался, - злобно сказала Кира.
- Сука! – закричал мужик и попытался ударить Киру ребенком по голове.
Она увернулась. Он закрутил ребенка у себя над головой, как городошную биту. Женя выхватил у него ребенка, прикрыл рукой. Ребенок даже не заплакал.
- Тебе лучше отсюда уехать, - сказал он Кире.
- Сейчас, - сказала она. – Я только соберусь.
Она собралась очень быстро, как в кино или во сне. Полминуты пометалась по квартире, вжик-вжик – и уже стояла с двумя сумками и рюкзаком за плечами.
Спустились вниз, сели в такси. Таксист спросил адрес. Кира вопросительно посмотрела на Женю.
- То есть в смысле? – он не понял.
- Ну ты же сказал, что ты меня увозишь, - сказала она.
- Э, нет! – возразил он, пересаживая ребенка ей на колени. – Я просто посоветовал тебе уехать. А остальное ты сама. Говори, куда.
- А мне некуда, - сказала она.
- Куда едем? – снова спросил таксист.
Женя назвал адрес. Это была его собственная квартира. Досталась от бабушки. Он там жил с Полиной, своей нерасписанной женой.
- Это у тебя папа или муж? – спросил Женя про того мужика. – Дядя или отчим?
- Не важно! – сказала Кира.
Ну, не важно так не важно.
***
- Красота! – сказала Полина, когда они с сумками и с ребенком ввалились в квартиру. – А мне, значит, выметаться? Предупредил бы хоть!
- Ты что! Ты что! – Женя покраснел и стал ее хватать за руки, пытаясь погладить и приласкаться. – Это Кира с соседней кафедры, у нее семейные угрозы, она буквально ненадолго. Вы ведь ненадолго?
Полина выдернула руки и тоже посмотрела на Киру.
- Посмотрим, - сказала Кира и как будто пригрозила: – А если вам неудобно, то я могу уйти прямо сейчас!
И повернулась к Жене и Полине своим трагически каменным лицом.
- Ну, разбирайтесь сами, – сказала Полина, быстренько переоделась, накрасилась и ушла, дверным замком щелкнула, даже не попрощалась.
- Располагайся пока, - сказал Женя. – Вот тут свободная комната, бывшая дедушкина. А я пойду проветрюсь.
Вышел из квартиры и вспомнил, что у Юры Грунского сейчас гости. Правда, для него пары нет, ну и неважно. Выпить можно будет. Тем более что он целую кошелку вина принес, имеет право.
На метро доехал буквально за полчаса.
Боялся, что они уже по комнатам расползутся. Но нет, музыка-танцы, дым коромыслом, привет-привет и все такое.
Зашел в комнату, а там на диване сидит Полина. Нога на ногу, с бокалом и яблоком. Вот это да!
Налил себе вина, выпил. Подсел к ней.
- Потанцуем?
- А то! – она засмеялась, встала, положила ему руки на плечи.
Он притянул ее к себе. Они поцеловались.
Было весело и шумно, было прекрасно, было про всё забыть и радоваться жизни. Когда они под утро вернулись домой, никакой Киры там не было.
Юрка Грунский тоже ничего не помнил. А соседнюю кафедру слили с какой-то другой и перевели в новый корпус, на Калужском шоссе.
Драгунский

воспоминание

БЕЛОРУССКИЙ ВОКЗАЛ

Однажды в меня влюбилась красивая женщина.
С первого взгляда.
А я её обманул.
Дело было в 1988 году примерно. Она торговала в молочном магазине. Была такая «стекляшка» (то ли магазинчик, то ли павильончик) на задах дома номер 64 по улице Горького. Последний дом перед Тверской заставой, то есть площадью Белорусского вокзала. Сейчас номер у этого дома другой, потому что улицу Горького не только переименовали, но и разделили на две части, а сзади давно нет никакой «стекляшки», а стоят новые дома.
В этот магазинчик я почему-то зашел за сыром. Сыра, конечно, не было. Был творог в белых пластиковых колбасках, по 55 копеек, и еще какие-то молочные продукты. Я стоял и рассматривал прилавок, и то, что за прилавком, хотя там не было ничего, кроме стеклянной таблички с изречением Сервантеса про вежливость. Тогда это висело во многих торговых точках. Я не уходил, потому что нутром чуял – сыр есть. Есть здесь сыр! Я просто ждал, пока все уйдут, и я останусь с продавщицей наедине.
Она была красивая, чуть полноватая натуральная блондинка, в тонких золотых очках с минусовыми стеклами. На руках много золотых колец: на правой одно ажурное, другое с лиловым камешком, третье как бы мужское, с плоской печаткой, а на левой руке с красным камешком, и тонкое с брильянтиком рядом с толстым обручальным – но, граждане, на левой руке. Ей было не больше сорока, а мне – тридцать семь.
Когда, запихнув свои покупки в кошелки, ушла последняя тетка, я прошелся по пустому павильону, покосился в широкое окно на зеленые башенки и петушки Белорусского вокзала, потом подошел к прилавку и, заглянув в двоящиеся из-за сильных очков глаза продавщицы, спросил вполголоса:
«Сыр есть?»
«Приезжий, что ли?» - почему-то спросила она в ответ.
«Ну! - сказал я. - У нас там, - и я повел плечом в сторону вокзала, - сыр уж забыли, как он вообще на вкус».
«В Белоруссии-то?» - усомнилась она.
«Все в Москву гонят», - сказал я.
«Жизнь! – вздохнула она. – А как вообще-то жизнь?»
«В смысле?» - не понял я.
«Ну так, - вдруг засмущалась она. – Я просто так, вообще спросила. Не хочешь, не говори. Женатый?»
«Как видишь, – вздохнул я и показал кольцо на правой руке. – Разная жизнь, сама понимаешь…» - я тоже перешел на «ты».
«Это бывает! Это у всех так! - засмеялась она и полушепотом спросила: - “Российский” будешь?»
«А то!» - сказал я.

«Сколько возьмешь? Могу восемьсот грамм, не больше».
«Давай!» - обрадовался я.
Она взвесила мне сыр, завернула в серую с древесными прожилками бумагу, положила на прилавок и спросила:
«Надолго приехал, приезжий?»
«А что?», - сказал я, кладя на пластмассовую тарелку два рубля тридцать копеек, без сдачи.
«Ну что, что… - сказала она, смущенно улыбаясь. – А вот, например, что ты сегодня вечером делаешь?»
Я положил сыр в портфель и ответно вздохнул:
«Поезд у меня в семь пятнадцать… В Гродно».
«Ну и езжай, - сказала она, и голос ее дрогнул. – Езжай, угощай свою жену московским сыром!»
«Обиделась? – спросил я. – Возьми назад!»
Я решительно вытащил из портфеля брусок сыра и бросил его на прилавок.
«Раз так, не надо! – сказал я. – Деньги отдать не забудь!»
«Ну что ты, что ты, что ты! – она выскочила из-за прилавка, силком раскрыла мне портфель и запихнула туда сыр. – А ты еще приедешь?»
«Конечно, - сказал я. – Я же в командировки езжу, раз в полгода, а то и чаще».
«Зайдешь?» – спросила она, улыбнувшись.
«Конечно! – сказал я. – Обязательно!»
***
Лет пять я старался не ходить мимо этого места. Но потом все-таки решил зайти к ней. Там был забор, за забором стройка, и всё.
Драгунский

едииножды солгавший, кто тебе поверит?

ПОДЛИННОСТЬ

- Где ты был? С кем ты там был? Зачем ты там был? – набросилась Наташа на Митю, едва он переступил порог квартиры.
Митя вздрогнул, но тут же взял себя в руки.
- Раз ты два раза сказала «там», значит, ты сама прекрасно знаешь, где я был. Да, я был там. Зачем? Просто так. Захотелось.
- С кем?!
- Ни с кем. Один. Сам с собою, - он сел на табурет у вешалки, снял ботинки, надел домашние туфли, встал, улыбнулся, обнял Наташу.
Она вырвалась и побежала в комнату.
Потому что одна знакомая час назад прислала ей фото: ее муж Митя сидит в концертном зале и с важным задумчивым видом слушает что-то жутко классическое: на сцене виден был кусочек оркестра – какие-то скрипачи.

Это было как нож в спину.
Потому что она обожала Митю именно за его полную нетронутость в смысле культуры – литературы, искусства, музыки и даже кино чуть сложнее «Семейки Симпсонов». Митя был прост и чист. Добр и мил. Программист в солидной фирме, очень хорошая зарплата, отлично водит машину, умеет разобраться с домашней техникой, готовит, представьте себе, охотно и довольно вкусно, но вот и все.
Придет домой, несколько историй про начальство, про ребят на работе, ужин, долгое обсуждение соуса для макарон, телевизор и спать – в прямом и переносном смысле.
Вот и хорошо. Не жизнь, а просто рай.
Надежно, спокойно, любовно.

Потому что Наташа настрадалась со своими прежними, два их было, сначала муж, а потом бойфренд на три с половиной года. Хотя она сама окончила переводческий факультет МГЛУ, но эти ее достали.
Один – теоретический лингвист с вулканическими писательскими амбициями, все время кипящий гневом по поводу бездарности всей современной литературы. Ушел от нее, потому что она его, видите ли, не понимала, а она его любила, между прочим! Чуть было не собралась рожать! Слава богу, это была просто задержка.
А второй – вообще не пойми кто. Он и сам про себя не знал, кто он и зачем. Читатель умных книг, болтун и спорщик, жил за счет двух сдаваемых квартир, наследство от тетушек. Но целыми днями болтал о дискурсе и постмодерне, сыпал фамилиями. Хвастался, что на сдаче квартир имеет 130.000 в месяц, но Наташа этих денег почти не видела, и сама набивала холодильник, и покупала ему трусы и носки. Правда, он платил коммуналку и за летний отдых, что да, то да. Но изменял ей с такими же курящими болтушками, и на четвертый раз Наташа его выгнала.
«Нормального человека! – рыдала она по телефону своей лучшей подруге Насте. – Чтоб без дискурса! Без артхауса! И без истерик!» «А также без эм-пэ, но с жэ-пэ?» - иронизировала подруга (то есть без материальных проблем, но с жилплощадью). «Ну а как же? Не бомжа быдланского все-таки!» «Задача!» - смеялась подруга.
Ни от кого сочувствия не добьешься.
Но тут внезапно подвернулся Митя. Красивый, приятный и без фокусов. Надежный, спокойный, простой. Мечта всей жизни.
И вдруг такая подлость.

Митя вошел в комнату вслед за ней, сел на диван. Наташа захлопнула ноутбук и спросила:
- Как это – просто так захотелось? Правду скажи. Если ты меня, - она сглотнула и сказала: - Если ты меня любишь.
Она ненавидела все эти высокие жалкие слова, и никогда их не говорила. Но тут уж пришлось.
- Да вот так как-то, - сказал Митя. – Потому что я люблю Моцарта в аутентичном исполнении. У меня есть все записи аутентистов. И не только Моцарта. Баха, Гайдна и Вивальди. А это самый лучший оркестр из Зальцбурга, они играют на подлинных инструментах, и струны натягивают, как тогда. Слабее гораздо. Дирижер Антонин Шиглер-Феретти. И тебя я тоже люблю. Ты же знаешь.
- Зачем ты меня обманывал? – заплакала Наташа.
- Ты мне очень понравилась. Я в тебя сразу влюбился. А потом Настя сказала…
- Когда это она тебе сказала? При чем тут она?
- Господи! Мы же втроем в кафе сидели. Ты пошла в туалет, а она мне быстренько сказала, что тебе нужен такой мужик типа, грубо говоря, «Манька, щец! Манька, в койку!».
Наташа заплакала еще сильнее.
- Ну что ты расстраиваешься! - огорчился Митя. – Я же знаю, что ты на компе тайком смотришь… Сплошной артхаус.
- Ты схачил мои пароли?!
- Ну прости, прости, прости меня… - он встал перед ней на колени.
Она нагнулась к нему.
Они обнялись и поцеловались.

В общем, стали они жить-поживать дальше.
Вроде все хорошо. Не надо притворяться. Можно вместе ходить на концерты аутентистов, вместе смотреть артхаусное кино, обсуждать Бэнкси и Ай Вэйвэя.
Хорошо, да. Но уже как-то не так.
Впрочем, пока еще не развелись.
Драгунский

литературные досуги

ТЕКСТ И СЕКС

Александр Твардовский сказал:

«По стихам можно сразу узнать человека. Как-то я заболел, пришел врач, прописал лекарство, а потом говорит: рад, что познакомился с вами, я ведь тоже пишу стихи, – и прочитал такую галиматью, что я ужаснулся: неужели такой идиот может лечить людей? Сразу увидел, что и врач он никудышный.

Был я неравнодушен к одной – очень давно. Начинался роман. Но оказалось, что она пишет стихи. Преплохие. Я прочел, и никакого романа не вышло».

(Корней Чуковский, Дневник, т. 3, Москва, 2011, С. 244)

Как интересно.

Особенно интересно, что это не какой-то маринованный эстет говорит – ах, у нее бездарные стихи, и я ее разлюбил! – а Твардовский, человек очень народный, кряжистый, мужиковатый.

Антон Павлович Чехов сказал:

«Короленко должен изменить жене. Тогда и писать лучше будет. А то он какой-то чересчур благородный!»

(Иван Бунин, Воспоминания)

Кстати, о самом Чехове:

Мария Федоровна Андреева не любила его за то, что он 20 лет жил с Софьей Бонье, а женился на Книппер.

Андреева была уверена, что Книппер переврала последние слова Чехова.

Он сказал не «Ich sterbe» (я умираю), а «Ах ты, стерва!»

Вообще Чехов был ужасный ходок и распутник, любитель экзотики, посетитель дорогих публичных домов.

А это – о Блоке:

«И вот из такой-то гнили выходили гениальные стихи.

Гниль – жена, бездарная артистка, вульгарно путающаяся с Белым, Чулковым, Кузьминым-Караваевым, Гидони, и муж – я видел его с Оленькой Судейкиной, с Полинькой Сасс в игорном доме на Невском – напруженная жила на виске, сексуальные глаза…

И думаешь – если бы отношения с женой у него был нормальные, не было бы лучших блоковских стихов!»

(Корней Чуковский, Дневник)

Ну, неужели обязательно так? Не хочется верить.

С другой стороны, что-то не припомню счастливых, благопристойных гениев. Особенно в поэзии.

Гёте, разве что.

Да и то на старости лет совсем свихнулся, в 72 года стал ухаживать за 17-летней девушкой, в результате чего написал одно из своих лучших стихотворений.